среди нас самый младший — Зелинский» («Meander», 1959, XIV, 8–9. С. 403–404)… Прекрасное время быстро клонилось к закату. Сначала первая мировая война, потом — революция и разруха войны гражданской не могли не остановить спокойное течение профессорской жизни.
Притча про «азиата» Ориенция и «европейца» Окциденция с прихотливостью, которую ни с чем в природе не сравнить, воплощалась в действительности. Путник, идущий на крутой подъем, появляется у Зелинского и в другом месте — там, где он говорит о средневековых ученых, которые понимали, что очень скоро — за перевалом новой исторической эпохи, — никто уже не вспомнит, что же осталось там, позади, и это на них возложена высочайшая миссия — упаковать в узлы и короба хоть что-нибудь, пусть только то, что сегодня, сейчас кажется самым важным, — собрать в узлы и дотащить до перевала. Оттуда в долину новой эпохи весь этот веками копившийся культурно-исторический скарб снесут уже новые поколения.
Сколь бы схематичной ни была эта модель, сколь бы поверхностны ни были средневековые «Антологии» («Цветники», «Изборники») по сравнению с не дошедшими до нас по большей части подлинниками, первоисточниками, однако ведь без таких посредников, осознающих свое предназначение, свою роль малого звена в цепи поколений, человечество дичало бы гораздо быстрее, чем это происходит теперь.
И Зелинский, благополучный ученик великого Отто Риббека, благополучно защитивший свои диссертации в старом Лейпциге и старом Дорпате, вот уже тридцать лет профессорствующий в Санкт- Петербурге, Зелинский встретил революцию, разруху и разорение империи как испытание на прочность нового поколения посредников.
Гимназический «человек в футляре» бывает хорош уже тем, что не загоняет в футляр окружающих. Новый человек, освобожденный от груза традиции, с неизбежностью придет к тому, чтоб заключить в темницу весь мир, и кончит самоуничтожением. Вот этот-то большой и больной «социальный вопрос» заставил Зелинского развернуть просветительскую программу, частью которой стали книги о греческой мифологии.
Для петербургских (петроградских) издательств — «Огни», братьев Сабашниковых — он готовит целую серию книг, читает лекции не только в университете, но и на Высших женских курсах. В 1918 году вместе с Блоком, Ремизовым, Сологубом, Ахматовой, Ходасевичем, Эйхенбаумом участвует в организации Петроградского Дома литераторов — клуба взаимопомощи на Бассейной, просуществовавшего до 1922 года, когда Зелинский переехал и жил в Варшаве, заведуя кафедрой классической филологии в университете. А тем временем книги, задуманные еще в 10-х годах, продолжали выходить в Петрограде.
Ничтожный тираж — от 2500 до 4000 экземпляров, — скверная бумага не останавливали издателей. Наоборот, именно в эти годы экономических трудностей самые выдающиеся деятели культуры иногда — из последних сил — пытались остановить распад оглушенной под руинами прогнившей империи цивилизации по имени «Россия». Зелинский, Вяч. Иванов и более молодые, как, например, Владислав Ходасевич, были при всей своей поэтической неотмирности слишком реалисты, чтобы надеяться на успех своего просветительства. «Мы прорубали, — писал в берлинской эмиграции Ходасевич, — окно — не в Европу — на кухню». Но и в это прорубленное на кухню окно можно и нужно показать людям не искаженную вечным ужасом гримасу дикаря, но первые шаги и первообразы европейской культуры. Иначе говоря, и окно на кухню может стать окном в Европу. На оберточной бумаге, к концу столетия побуревшей и рассыпающейся в труху, — рисунки Энмана и Конашевича: книга побывала в руках у многих уже тогда, в 20-е годы.
Это книги о позабытом, книги — напоминания о таком далеком прошлом, что требовать документов грешно.
…У афинского царя Эрехфея была дочь Орифия. Ее, наследницу южного царства, полюбил бог северного ветра — Борей.
«— Мое царство — необъятная северная страна студеных рек и дремучих лесов. Разбухают реки в дни многоводной весны, широко заливают окружающие поля; но еще шире и выше захлестывает великая скорбь, беспомощное уныние сердца моего несчастного народа… Орифия, при родителе твоего отца твой земляк Триптолем, питомец Деметры, принес нам дар хлеба, и с тех пор и у нас колышутся зеленые нивы; но духовного хлеба еще не знает наша холодная страна; его принесешь нам ты, мой нежный цветок, взлелеянный дыханием теплых морей.
Если я вам нужна, я последую за тобой…
Орифия, наш невежественный, несчастный народ не знает того, что свято для вас. Я зову тебя к нему, но не хочу тебя обманывать: холодно в нашей стране, и ты стоскуешься по белым храмам и душистым рощам, по теплоте и улыбке твоей Эллады! Я принесу с собой и теплоту, и улыбку; это будет моим венком твоему народу. Если я вам нужна, я последую за тобой.
Орифия, я не могу тебе обещать даже благодарности от тех, которых ты облагодетельствуешь. Помни, мой народ знал и знает только подъем злобы и взаимоубийственной вражды, от которой он еще больше нищает; он не знает подъема радости и подъема любви. И я уверен, свою злобу он направит и против тебя и твоей науки, науки радости и любви; способна ты перенести это высшее, крайнее испытание?
Мой рок — давать, а не брать. Я готова на подвиг жертвы для твоего народа; готова любить, не быть любимой и все-таки любить…»
Царица Вьюг уже накрыла своим пологом Россию, а спустя полтора десятка лет — и всю Европу. Родина души — Россия, и родина тела — Польша, и родина ума — Германия лежат под плитой бесчеловечных режимов, растерзаны войной. Оставшийся в Петрограде внебрачный сын Зелинского Адриан Пиотровский, унаследовавший от отца талант переводчика и театрального виртуоза, ставший в 30-х годах выдающимся деятелем советского кино и перенявший от отца огонь просветительства (его Аристофан, Катулл, Эсхил были изданы тогда по-русски и по сей день не превзойденными по качеству и объему комментариями), был уничтожен в 1938 году в ленинградской тюрьме. Варшавский университет, с 1921 года ставший новым домом Зелинского, был через двадцать лет уничтожен Гитлером. И хотя, публикуя в Страсбурге последнюю увиденную им в печати работу, Зелинский подписал ее по-французски — «Тадеуш Зелинский, Варшавский университет», он понимал, что не может противостоять направленной против него злобе. Он пытается продолжать работу над историей античной религии, но злоба века преследует его: в 1943 году умирает дочь Вероника, Зелинский перебирается к сыну в Баварию. Верил ли он и здесь в свое европейское отечество, проживший, чтоб испытать судьбу Иова, жизнь «самого младшего», он, подаривший своим родным детям жизнь на муку и так мечтавший подарить целому миру «хоть частицу той радости», какую испытывал сам, когда напоминал людям об их общем античном доме?
До последних дней жизни, прерванной в мае 1944 года, Зелинский все расспрашивал друзей о судьбе коллег по университету, но, видимо, не успел узнать, что многие — и в том числе самые близкие — погибли в Варшавском гетто. Только письма и книги пережили этих людей.
Может быть, придуманный Зелинским Окциденций все-таки «шествует и поныне»? Может быть, судьба нескольких экземпляров книги о греческих мифах хоть позабавила Фаддея Францевича, узнай он о ней в тяжелые дни 1942–1943 годов.
Окциденций брел тогда по Кавказу… Ведомые им, уходили из Пятигорска, от немецкого десанта, толпы и толпы людей. И были среди них недавние блокадники — ленинградцы. А среди этих последних было несколько учеников и молодых сотрудников Адриана Пиотровского, за пять лет до того погибшего в тюрьме. Ученики и сотрудники уже научились на горьком опыте не называть и дорогого им имени. Но они не забывали ни имен, ни того, чему учили их те, кто носил эти имена. Они шли пешком не один десяток километров по горной дороге. У обочины они наблюдали иногда странную картину: кто-то из путников вдруг останавливался, бросал какую-нибудь свою вещь и подбирал брошенное другими — теми, кто ушел вперед, ибо не мог дальше тащить свой скарб. Но очень скоро и те, кто совершил удачный обмен с обочиной, бросали на землю вещи и шли дальше налегке. Чем ближе было к перевалу, тем лучше, добротнее, новее были оставленные у обочины саквояжи, сундучки и чемоданы. И только помнившие историю про Окциденция ничего не выбрасывали и ничего не подбирали. Весь путь они проделали с котомкой за плечами, а в котомке среди насущнейших были там три вещи — три книги Ф. Ф. Зелинского «Иресиона. Аттические сказки» — «Терем Зари», «Каменная нива», «Царица Вьюг». Купленные за бесценок на пятигорском базаре, они показались хозяину котомки нужнее слишком многого другого, чтоб здесь хватило места для перечисления. Не потому ли, что посох Окциденция поддержал тогда путника, не к европейскому ли отечеству шли тогда читатели Зелинского, убегая от озверевших арийцев к гостеприимным арыкам азиатов?
Как бы то ни было, но книги Фаддея Францевича Зелинского не все пропали. То тут, то там и сегодня