иначе объединяла. Мы, разумеется, о ней не думали. Мы смеялись, глядя на отличную игру Саши Абдулова или Севы Ларионова, восторгались изяществу и остроумию, с которыми были поставлены еврейские танцы, затихали, слушая звук православного пения, балдели от красоты декораций и костюмов, задавались вопросом, как это Захарову удалось поднять на сцену живую белую лошадь, — словом, мы были непосредственной и простодушной публикой, которая купила билеты и пришла в Ленком получить удовольствие и развлечься. Даже отвлечься от мерзости и проблем повседневной жизни.
Театр это знал, учитывал наши эстетические интересы и соответствовал нашим зрительским потребностям. Но театр знал также и что-то другое — наши болевые точки, угадывал наши подспудные мысли и затаенные тревоги. Театр был с нами. Он и был нами. А мы были с ним, с Евгением Леоновым, с его Тевье, и готовы были помолиться вместе с ним за покидающих Россию евреев, за остающихся в ней русских, за то, чтобы Господь — еврейский, русский, какая разница! — спас нас от обшей и неотвратимо надвигающейся на мир катастрофы — от конца света.
Вот в чем был — не побоюсь этого слова — пафос захаровского спектакля. И он достигал цели. Все то же, скрупулезно перенесенное тем же Захаровым и Шейнцисом в тель-авивский Камерный, как это ни печально, прозвучало здесь совершенно по-другому: вызвало недоумение, неприятие, а порой и возмущение Не только критики, не только части зрителей, но и самих актеров, занятых в спектакле «Молитва».
Тут настала очередь впасть в недоумение мне. За четыре с лишним года израильской жизни я не видел спектакля даже приближающегося к уровню захаровского. Ни лучшие спектакли «Гешера», ни «Гамлет» Рины Ерушальми на малой сцене Камерного, ни спектакли в «Габиме» драматурга и режиссера Ханока Левина (самой сенсационной личности театрального Израиля), ни даже гастроли англичан не идут ни в какое сравнение с постановкой Марка Захарова. Исключением, как всегда, представляются спектакли Питера Брука.
Конечно же, в Камерном нет актера масштаба не только Леонова, но даже Всеволода Ларионова. Разумеется, Александр Абдулов во много раз органичней и выразительней актера, игравшего в Камерном ту же роль в его рисунке. И все-таки Захарову удалось создать ансамбль, привести актеров двух театров (спектакль был совместной продукцией Камерного с хайфским Драматическим) к единому знаменателю, объединить стилем и заставить работать на полную катушку. Мало этого, тель-авивская «Тфила» («Молитва» — эпитет «поминальная» выпал) была в чем-то поставлена щедрее московской. Массовка больше, живой оркестр, живой хор пел православные мотивы. Бывшие солисты балета Москвы, Киева и Баку отплясывали в хореографии Аллы Сигаловой не хуже драматических артистов Ленкома. Олег Шейнцис, добросовестно и ответственно работая, добился на сцене Камерного отличного выполнения декораций, костюмов, световая партитура была превосходна. И белая живая лошадь, и натуральное сено, и маленькие дети — все было. И переполненный премьерный зал…
План Юрия Хилькевича, «план Барбароссы», должен был сработать на все сто и, однако, обернулся наполеоновским Бородином. Победа оказалась поражением. Спектакль прошел 75 раз и сошел. В чем тут дело? Вот об этом стоит задуматься. Временно отбросим в сторону дороговизну спектакля (каждый подъем занавеса влетал в копеечку), дорогие билеты публика покупать вскоре перестала. Почему? Ведь три года тот же зритель раскошеливался на «Отверженных»! И спектакль принес Камерному фантастический доход. И все-таки дело не в дороговизне. «Отверженные» тоже были очень дорогим спектаклем.
Пьеса? Горинский «Тевье» — одна из лучших инсценировок этого романа. Почему же этот спектакль не только не нашел дороги к сердцам зрителей, как это было в Москве, но оставил зал холодным, равнодушным, а какую-то его часть раздражил и даже возмутил? «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и им сойтись нельзя, пока не придут на Страшный Суд Небо и Земля», — писал Киплинг. Кто Запад, кто Восток, в нашем случае решить сложно. Но мысли сие не отменяет. Менталитет, мифы, опыт — все разное. Отношение к политике, религии, к самому Богу, наконец, другое!
В израильских декорациях Шейнцис и Захаров, вняв советам и уговорам, убрали только одну деталь: белый силуэт православной церкви с золотящимися маковками. Снег падал в пустом черном проеме, где должна была, как и в Москве, в Ленкоме, красоваться маленькая белая красавица с золоченым крестом.
Не в символике суть. Не в ней проблема. Разные болевые точки у еврея из Москвы и еврея, предки которого из Египта или Марокко. Или даже из Польши. Все другое. Сантимент другой. Современному израильскому зрителю не знакомо, что такое чемоданное настроение и грусть расставания как отъезжающих, так и остающихся. Ну не понимают они, что нарушается экология в стране исхода! Плевать им на это! Из Израиля сегодня никто не исходит, слава Богу, кроме тех же русских, устремляющихся дальше, в Америку, Канаду или Австралию в поисках счастья. И израильтяне едут в ту же Америку, поработать и жить там без всяких особых комплексов. И экология в Израиле почему-то не нарушается. Демография? Это серьезно. Поэтому встречают с радостью, во всяком случае поначалу, многотысячную русскую алию.
Другие мифы, другие болевые точки. Даже чувство юмора иное. Вспомните Юрского с его парижским наблюдением: «За кулисами и пошутить не с кем…» За кулисами еще ладно, а на сцене? Израильтянин другому смеется.
«Разве у еврея нет рук, внутренних органов, частей тела, чувств, привязанностей, страстей? Разве не та же самая пища питает его, не то же оружие ранит его, не те же болезни поражают его, не те же средства лечат его, не так же знобит зима, не так же греет лето, что и христианина? Когда нас колют, разве из нас не течет кровь? Когда нас щекочут, разве мы не смеемся? Когда нас отравляют, разве мы не умираем?» — восклицает шекспировский Шейлок.
Если пощекотать — да, все смеются. Но галутский юмор, танцы на идиш, к тому же в русской хореографии, — это нечто совсем иное.
Молиться вместе с православным священником зритель-израильтянин не желает. Он и вообще-то в массе своей не слишком религиозен. Да, да, не удивляйтесь. В стране, где на первый взгляд столько «пейсатых», особенно в Иерусалиме, где десятки религиозных праздников, где по шабатам на улицах пусто и не работает транспорт (добирайся как хочешь), где блюдут кошер даже в ресторанах и самолетах, и так далее, и тому подобное, — полно атеистов, скептически относящихся не только к любой, но в том числе к иудейской религии. Страшно сказать — к самому Создателю! В Израиле, где слово «Бог» грешно произнести или написать, где используют, говоря о Всевышнем, десятки слов, в само Его существование верят лишь носящие кипу. Левая интеллигенция, к которой принадлежат и актеры, как правило, склонна к атеизму, иногда даже «воинствующему». Они иронизируют, вступают в политическую борьбу с партией верующих — в Израиле есть и такая политическая партия. Актриса, превосходно игравшая Голду, жену Тевье, сказала мне:
— Я не полюбила этот спектакль.
— Почему? — недоумевал я. — Вы превосходно в нем играли!
— Спасибо за комплимент. Более того, господин Захаров настоял, чтобы именно я играла эту роль. И был мной доволен. С моей стороны, наверное, неблагодарно так говорить, но я не любила играть в этом спектакле.
— Почему? Почему? — восклицал я. Мы заспорили.
— Вы не любите Шолом-Алейхема? Вы читали книгу?
Разумеется, она читала на иврите.
— Хорошая книга. А вот спектакль не полюбила.
— А фильм с Тополем? Американский фильм с Хаймом Тополем, где он в роли Тевье?
— Это другое дело — мюзикл.
— Что ж, нельзя играть в другом жанре?
— Можно, — ответила она. — Но не так.
Мы бились час, чтобы хотя бы понять друг друга. Поняли.
Разные мы. Я, к примеру, в поисках Бога, она нет, я романтик, мой сантимент ей чужд; и сантимент Захарова, и Горина тоже. У нас с ней разные болевые точки, разный человеческий опыт, разные взгляды на мир. Хочу заметить, что мы с ней в отличных отношениях и очень симпатизируем друг другу. Она хорошая актриса, добрый человек, ей нравится русская литература, Толстой, Чехов, фильм Никиты Михалкова «Механическое пианино», даже я в роли Тригорина. А вот «Молитву» она не любит и не принимает. В нашем понимании — не понимает.