Богу, без столкновений и эксцессов. На нас, попросту говоря, никто, даже действительно весьма активные в Неаполе проститутки, внимания почему-то не обращали.
Вдруг подкатывается какой-то молоденький итальяшка, в замызганной тройке, с галстуком и белым, сомнительной свежести, платком, франтовато торчащим из кармана пиджака, и что-то тараторит по-своему, потом по-английски. Поскольку он как раз говорил по-английски на моем уровне, то я разобрал, что он предлагает нам свои услуги. Что, мол, господам надо, посмотреть интересный кабачок? Выпить там недорогого пива, потанцевать? Все эти радости есть в «Бродвей-баре»! Он подвел нас к воротам салуна. В качестве благодарности вместо лир, а тем паче центов я отделался от него деревянным пасхальным яйцом.
И вот мы сидим в сводчатом помещении «Бродвей-бара». На крошечной сценке шпарит без остановки оркестрик — буги, рок, твист. Матросня танцует с портовыми проститутками. Мальчики флота НАТО и просто торговые моряки из Штатов медленно трутся с девочками. Некоторые танцуют, закрыв глаза, словно пытаясь представить себя в объятиях своих белоголовых сюзанн и мэри, ожидающих возвращения их где-нибудь в штате Невада или на техасской ферме.
В ту ночь ни одного скандала или драки в «Бродвей-баре», по счастью, не произошло. Раза два или три в бар заходила полиция флота НАТО. Помню какие-то белые шлемы, ремни, дубинки. Они оглядывали сидящих в баре, танцующих. Один матросик стал было заводиться. Тут же полиция взяла его под белы руки, и матросик из бара исчез. Это обстоятельство, как и выпитый ерш, успокоило нас окончательно, и мы расслабились. Сидели мы в одной из лож бара, расположенных по стенам сводчатого помещения. В соседней, прилегающей ложе восседал дюжий моряк, типичный американец в свитере грубой вязки, выпивал и медленно что-то говорил молоденькой черненькой и маленькой своей девочке из местных кадров «Бродвей-бара».
Развалившись, он решил опереться локтем правой руки на перегородку ложи, где уже лежала рука Аллы.
— Олег! — жалобно сказала Алла. — Что мне делать?
— Терпи! — отвечал Олег.
— Мне больно!
— Пришла сюда — терпи!
Олег был безжалостен. Я, уже осмелев от выпитого, все же решился:
— Ай эм сорри, сэр! — Ко мне обернулась будка американца в свитере.
— Сэр! — как можно вежливее сказал я. — Плиз! Ай эм сорри, сэр! Ер хэнд фром хэнд ауар вумэн. Ю андерстенд ми? — еще вежливее, очень стараясь, чтобы он понял мое медленное арго, закончил свой нехитрый монолог. Он, кажется, и в самом деле что-то понял, ручищу свою убрал, локоть его перестал давить руку бедной Аллы.
— Сэнкью, — сказал я. — Сэнкью вери матч, сэр! — А сам подумал: «А ведь он мог бы сейчас в рожу мне заехать, и было бы очень больно, и это уж как пить дать! Все-таки отчасти правы инструктирующие нас перед зарубежными поездками московские инстанции! Но, слава тебе, Господи, кажется, обошлось!»
И вдруг чувак в свитере снова обратил к нам свою огромную будку и низким, хрипловатым, американским голосом стал расспрашивать. Что я понял? Понял, что пытает про национальность.
— Итальяно?
— Но.
— Испаниш?
— Но, но, сэр.
Покончив со всеми южными странами, он перенес географические изыскания севернее.
— Шведы? Финны?
— Нет, нет, сэр, мы не финны.
— Чехи?
— Но, но!
— А, — наконец догадался он. — Вы — поляки!
Пришлось признаться.
— Сэр, — сказал я. — Зис из май френдз, энд я рашенз, советико, совьетик, сэр!
Его будка из квадратной стала продолговатой.
— Йя, йя, сэр! — продолжал я. — Май френдз энд ай ливинг ин Москоу. Ай эм актор, энд май френдз ту. Ю андерстенд ми?
Он сказал, что «андерстенд», но добавил:
— Ит’с тру? (Это правда?) Риали?
— Ит’с тру, тру, ов корс, риали!
И в подтверждение сказанного протянул ему непочатую пачку сигарет «Столичные», а также извлеченное из кармана моей куртки второе деревянное пасхальное яйцо. Увидев знаменитую русскую хохлому и надпись на пачке сигарет непонятным шрифтом, он в третий раз развернулся к нам будкой с радостным и одновременно удивленным восклицанием: «Оу!» Через некоторое время представитель 6-го американского флота НАТО угощал нас джином, виски, мы на халяву курили штатские сигареты, оркестр заиграл «Очи черные» в нашу честь, я пел эти «Очи черные» перед микрофоном, Алла подключилась, и мы на маленькой сцене плясали нечто среднее между цыганочкой и русской плясовой.
Все танцы в кабаке «Бродвей-бар» прекратились. И все матросы, гарсоны и проститутки уставились на нас. Еще бы! Мы были первыми и наверняка последними советскими людьми, гулявшими напропалую в этом портовом неаполитанском «Бродвей-баре». На прощание я станцевал танго с черненькой проституткой нашего нового американского друга и поцеловал ей руку в знак благодарности, а он, протоптавшись в обнимку с Аллой в том же танце, во время которого держал ее обеими ручищами за филейную часть, покровительственно потрепал Аллу по щеке. Не мог же он предположить, что девочка в свитере, говорящая почему-то тоже по-русски, не портовая шлюха, а жена главного режиссера московского театра.
XXII
Куда завели меня воспоминания? В Неаполь 60-х из Тель-Авива 90-х. Пора возвращаться назад.
Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги? Не только мемуарные — многие стали и впрямь писателями из актеров — Шукшин, к примеру. О поэтах уже не говорю, один Высоцкий чего стоит. Да ведь и Саша Галич начинал как актер, даже Вика Некрасов актерствовал. А драматурги? Ну, скажете вы, это традиция: Шекспир, Мольер — из вашего цеха. Правильно. Но мемуары зачем? Ну, Станиславского — понятно, «Моя жизнь в искусстве» — часть его учения. У Михаила Чехова тоже так дело обстоит. У великого чтеца Закушняка — учение об искусстве слова. Ну а вот я, например, зачем? Качалов и Москвин книг не писали, они играли, а я?
Я отвечу — не за всех, за себя: если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер и даже режиссер — профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли. И каждый в своей книге увидит себя, как в зеркале. Сам не увидит, другие помогут разглядеть. Ты ведь в книге не актер, что на режиссера свой провал свалит, на плохую пьесу сошлется, на бездаря-партнера, на дуру- публику. В книге ты весь на ладони. Актер, даже самый что ни на есть талантливый, он все-таки чужие слова говорит. Про череп шута Йорика, про шапку Мономаха, про все на свете. И режиссер ему музыкой помогает, светом, монтажом и мизансценой.
Актер может быть не образован, не умен, не культурен и даже плохо воспитан. Но на сцене или на экране он бывает богом. Актер думает спинным мозгом. Как это сказала Раневская: «Талант как прыщ, он может вскочить на любом лице». Что за странная профессия, право? Актерами рождаются — папа с мамой