капитальными ремонтами подъездов, табельщиц, неправильно закрывших наряды, они превращали борьбу с коррупцией в абсурд, хотя и на неизмеримо более низком, нежели сталинские процессы, уровне.
А почему бы, внимательно посмотрел на проплывающий по Москве-реке белый речной трамвайчик Вергильев, не осудить постфактум Свердлова за бессудную казнь царской семьи? Он не сомневался, что народ откликнулся бы на такой суд с большим энтузиазмом, чем на предполагаемое разжалование — правда, пока непонятно кем, неужели нынешним гражданским министром обороны? — генералиссимуса в рядовые.
Трамвайчик вдруг притормозил, подозрительно закрутился точно напротив окон кабинета шефа.
Вергильев рассеянно подумал, что если бы террористы захотели оставить страну без высших руководителей, лучшего варианта, чем ракетный обстрел кабинетов кремлевских и краснопресненских кабинетов с воды, трудно придумать.
Суда не будет, вздохнул Вергильев. Этот, погибший, кажется в 1919 году при невыясненных обстоятельствах, провозгласивший «красный террор», парень с папироской, в пенсне и в кожаной куртке умел решать вопросы. Такие люди бесценны во власти и для власти во все времена.
Сталин тоже умел решать вопросы, но, видимо решал их как-то не так, как Свердлов. Решая один вопрос — ликвидируя Российскую империю, он породил другой — создал сверхдержаву — СССР. Этого ему до сих пор не могли простить, в отличие от Свердлова, которому легко простили казнь царской семьи. Никто не собирался его судить, как Сталина, которого хотели не просто судить, а еще и разжаловать.
Суды обретают определенную независимость, работают по закону, продолжил хаотичный экскурс в историю Вергильев, только когда в государстве есть идеология. Когда ее нет, точнее, когда вместо идеологии — деньги, суды безвольно плетутся вослед следствию, продаются и покупаются. Кто вовремя не занес, сидит за украденную елочную игрушку. Кто занес, не сидит за уведенный миллиард или убийство.
Вергильев недавно смотрел статистику: в тридцать седьмом кровавом сталинском году суды СССР не утвердили четырнадцать процентов обвинительных приговоров. В демократической России во втором десятилетии двадцать первого века они безропотно утверждали девяносто девять и три десятых процентов обвинительных приговоров.
Государство — это идеология плюс власть, заключающая социальный контракт с населением, — рассеянно перелистал последнюю газету Вергильев, при том, что государство было, есть и всегда пребудет узаконенной несправедливостью. Деньги плюс власть минус социальный контракт с населением — это что-то другое, это возможность сначала овладеть всем, а потом превратить все в деньги. Это корпорация по распродаже выморочного имущества. Если их не остановить, будет продано все, включая землю, воду, воздух, огонь и таинственный пятый элемент. Но я служу этой власти, вздохнул Вергильев, сам являюсь ее ничтожной, точнее, вспомогательной частицей. Поэтому, собственно, нам не с чем бороться, кроме как с коррупцией, терроризмом и… Сталиным.
Достоевский называл русских «народом-богоносцем». Сейчас русский народ было впору назвать «народом-коррупционером». Народ во все времена брал пример с власти, безошибочно распознавая ее скрытые намерения и тайные мотивации. Если цари непрестанно молились, просили Господа простить и сохранить Россию, то и народ в отпущенных ему пределах понимания религиозных истин был «богоносцем». Если власть воровала, строила себе особняки, имела на счетах миллиарды, то и народ не рвался добывать хлеб «в поте лица своего», честно трудиться, предпочитая воровать, бездельничать, спиваться, решать насущные проблемы за взятки. Но власти такое поведение народа не нравилось. Привилегию воровать и наслаждаться жизнью она желала оставить исключительно за собой и приближенными к себе.
До какой же степени, опечалился Вергильев, дошла деградация страны, если народное воровство стало представлять угрозу ворующей власти. С трибун бубнили про политическую конкуренцию. В действительности же народ и власть конкурировали в воровстве.
Сталин был последовательнее нынешних вождей. Он двигался сверху вниз, не боялся срезать, как ядовитые цветы, головы вчерашних соратников. Они были его подельниками по крови, но не партнерами по бизнесу. У него не было с ними общей собственности, которую невозможно было разделить.
Вергильев не сомневался, что борьба с коррупцией «внизу» обречена. Начинать следовало «вверху». Только тогда появлялся шанс спасти страну. В том числе и от терроризма, который был непобедим, пока деньги решали все. Но кто возьмет на себя смелость? Кто, тихой сапой (иначе никак, отстрелят на подступах) прокравшись во власть, нанесет по ней удар, спасет страну?
От этих почти что экстремистских, но чисто умозрительных размышлений Вергильева отвлек резкий звонок одного из телефонов, расположившихся на специальной приставке у письменного стола.
Звонил руководитель аппарата.
— Зайди, — сказал он.
— По телефону нельзя? — спросил Вергильев.
— Сильно занят? — хмуро поинтересовался руководитель аппарата. — Готовишь предложения по введению в России ЕКС?
Он любил сбивать с толку подчиненных, особенно когда требовалось их «нагнуть», заставить выполнять спущенное сверху дикое, невыполнимое задание.
— ЕКС? — растерялся Вергильев.
— Отстаешь от жизни, — ответил руководитель аппарата, — не следишь за новейшими достижениями правительственной мысли. ЕКС — единый коэффициент счастья. Он измеряется в…
— Деньгах, — подсказал Вергильев.
— В инновациях, любви к правящей партии и свободе. Главным образом, свободе от денег и ответной любви со стороны партии власти. Жду прямо сейчас. — Руководитель аппарата положил трубку, точнее нажал клавишу на пульте, связывающим его с нужными абонентами.
Кабинет руководителя аппарата находился этажом выше — в охраняемой зоне. Это была вторая по значимости зона. В первой размещались кабинет шефа и комнаты его секретариата. Шагая по ковровой дорожке, Вергильев констатировал, что «коридоры власти» в этот утренний час тихи и пусты, что, в общем-то, было объяснимо для первой половины лета — завершения политического сезона и времени отпусков. Кивнув скучающему у рамки офицеру Федеральной службы охраны, Вергильев миновал рамку, откликнувшуюся на его проход веселым свистом, беготней красных и зеленых огоньков.
Власть — тысячелетняя игра, подумал Вергильев, — шоу, которое «must go on», одно из ее правил — быть как можно дальше от тех, кем она управляет. Любая власть с пещерных времен оперативно огораживала себя от тяжело дышащего за ее порогом нечистого океана жизни, уходила в собственный, со своими правилами и порядками, отдельный мир. Точно так же, иногда помимо своего желания, менялся человек, попавший во власть. Он приобретал невыразимое в словах знание о том, как «делается жизнь» вместе с одновременным пониманием случайности, иллюзорности принимаемых решений и в то же самое время некой их — высшей? — предопределенности. Рука провидения водила железной или дрожащей рукой, не важно, сильной или ничтожной власти, зачастую подменяя, или заменяя ее. Провидение и земную власть можно было уподобить матери, ведущей за руку ребенка. Ребенок пытался выдернуть ручонку, но мать держала крепко.
Вергильеву было сорок девять лет. Он принадлежал к последнему поколению советских людей, пусть вынужденно, но серьезно изучавших марксистскую науку. В давние — студенческие — годы она раздражала его своей примитивной простотой. Сейчас — пугала исчерпывающей ясностью. Марксистская наука с некоторых пор представлялась Вергильеву запретной системой мер и весов, с помощью которой можно было легко и быстро измерить и взвесить любой «сырой факт» или «свинцовую мерзость» действительности.
«Чьи интересы защищает власть в России»? — задал себе совершенно неуместный в приемной вышестоящего начальника вопрос Вергильев. И сам же с мазохистским удовольствием, как на