Увенчался ли демарш Казановы успехом? В действительности сие неизвестно. В своих «Мемуарах» он об этом не упоминает, равно как и о поездке в Роттердам. Единственным свидетельством остается письмо, адресованное графине де Л., в салоне и, вероятно, в постели которой он бывал в годы правления Людовика XV. В изгнании — сначала в Вене, затем в Лондоне — она старалась сохранять достоинство своего ранга и смертельно скучала, перед всяким, кто соглашался слушать, изливая свою желчь против этих тяжеловесных, как бревна, «готов», накачанных пивом.
«Дражайшая графиня! Я вернулся из Гааги, лишившись последних иллюзий относительно возможности вновь обрести хоть какую-то независимость. Урожай оказался столь скуден, что почти сразу же разошелся, не оставив по себе никаких следов. Лучше бы я употребил свои последние силы на то чтобы нанести визит вам — на большее меня уже не хватит — и немного развлечь вас изложением теории виденных мною вещей и встреченных людей.
Голландия мчится навстречу прелестям будущего завоевателя. Штатгальтер и Пруссия могут сколько угодно вопить, что Франция, поглядывая на Нидерланды, целится захватить всю Европу, чтобы взрастить в ней свою новую правду, именуемую Республикой. Голландцы заранее сдались. Они не станут защищаться — ни от армий, ни от новых идей. Города и населяющий их народ, вопреки усилиям своего князя, остаются спокойными. Все они торговцы в душе. Это известно давно, и, мой бог, я могу это подтвердить: мне гроша лишнего не дали, мало того, тряслись над каждой причитающейся мне монетой, только что не мошенничали. Нет, сильно испуганные люди так себя не ведут!
Разумеется, какая-то часть народа испытывает страх — те, кому нечего предложить, кроме своей доброй воли. Они-то знают: чью бы сторону они ни приняли, всегда будут виноваты уже тем, что живут на свете. Но все прочие спешат заглушить свои тревоги и веселятся напропалую, устраивая одно празднество за другим, разве что не с таким шумом, как прежде. Решительно, эти фламандцы умеют радоваться втихаря и тем счастливы. До их женщин мне более нет никакого дела; от желания осталось одно воспоминание, но я не жалею, что мне нечего им предложить; те, с кем мне довелось встречаться, были уродливы, и не просто уродливы, а еще и глупы, что совсем уж непростительно.
Все это утомительное путешествие было бы с моей стороны последней глупостью, учитывая мои преклонные года, если бы меня не поджидал самый большой в жизни сюрприз. В Роттердаме. Меня пригласили в дом одного из тех, кого называют «парвеню» — только они еще верят, что мне известна изнанка дипломатии, — если я правильно понял, это был городской бургомистр. Никакой пользы для себя я не извлек, только пришел в дурное расположение духа и уже намеревался, сославшись на усталость, удалиться, когда вдруг на горизонте, словно высокобортный фрегат, возникла — угадайте кто? — маркиза де Мертей. Вы, как и я, слышали и о ее разорении, и о ее бегстве. Теперь она забилась в нору в городе, давшем ей рождение (то, о чем мы с вами не знали), имея на лице все основания к тому, чтобы зарыться как можно глубже в землю, а в сердце, вернее, в душе — ровно столько же, чтобы не сдаваться.
Оспа стерла с ее лица красоту и то выражение холодной дерзости, которое вам так хорошо знакомо, ибо вы от нее пострадали. Ведь это из-за нее виконт Гибер нанес вам оскорбление, не так ли? Ей же вся эта история только добавила блеску и огня. Теперь у нее остался всего один глаз, но он пылает по-прежнему. Во времена яростной нежности, заставлявшей маркиза тянуться к ней, ее взгляд хранил загадочность. Сегодня в нем не осталось тайн — только сила и высокомерие. Нежность улетучилась — вместе с персиковым цветом щек. Остался лишь голос с его неподражаемым тембром. Ах, этот голос, сударыня! В полумраке ее маленькой гостиной — вы ведь понимаете, что я туда заявился, предварительно собрав о ней всевозможные слухи и убедившись, что ее в равной мере любят и ненавидят. И эта смесь ей весьма идет. Впрочем, о чем бишь я? Так вот, в ее будуаре, за плотно закрытыми ставнями, в сумрачном свете свечей, умело ею расположенных, ее тело, почти не пострадавшее от болезни, сохраняло всю свою власть, а ее голос делал эту власть еще могущественней. Отныне она не скрывает своей силы, пряча только свои слабости.
Служанки окружают ее трогательной заботой. Мужчины не спускают с нее выжидательных глаз, по первому знаку готовые преодолеть прибой легкой гадливости, являющейся ценой известных побед.
Мы побеседовали. Мне не составило труда провести с ней долгие часы позднего ужина, во время которого мы, моя дорогая, перекроили карту мира. Здесь, вернее сказать, там ждут, что Франция через французов-оккупантов схватит ее и приговорит. Забавно, но я думаю, что они заблуждаются. Она уедет куда-нибудь далеко. Создаст заново свой собственный мир, к несчастью энного любовника, — а может быть, к его полнейшему счастью. Дело не в том, мадам, что она переменилась; дело в том, что она перестала таиться: ни богатство, ни знатность, ни власть ее более не занимают. Она первая женщина в эти неспокойные времена, которая желает БЫТЬ, не вымаливая ни у кого разрешения на право существования. Я ей завидую. Да, дорогая моя, я подыхаю от зависти к ней. Разумеется, это только слова, я умираю от одной мысли о том, что мне осталось лишь несколько лет жизни, но вместе с тем их ведь еще можно провести в мечтах о том, во что превратится этот мир, когда любовь перестанет служить пропуском привилегированных особ.
Впрочем, я вам, должно быть, наскучил, графиня. У вас и без меня хватает забот…»
Оставшаяся часть письма посвящена довольно-таки злобному заигрыванию с туповатой графиней де Л. Сразу же чувствуется, что в другом месте и в другое время — например, в наше, когда бедность остается пороком, при желании побеждаемом не только с помощью сексуальных уловок, — Казанова с радостью