пытаясь повторить тот свой взгляд и наново увидать им все вокруг, однако ничего не получалось…
Давным-давно в моих детских болезнях матушка всегда перебиралась на мою кушетку, а меня устраивала хворать на своей кровати под огромным — до потолка — ворсистым ковром, в центре которого на темном фоне полыхали красно-желтым костром жирные розы, и они же петляли по краю ковра в запутанном сплошном орнаменте. Если с правильной позиции внимательно присмотреться в те узоры, то можно было в них найти спрятавшихся за цветочными зарослями мушкетеров, и притаившегося в засаде длинноносого Рошфора, и высокомерного Ришилье в красной кардинальской ермолке. Беда в том, что сами мушкетеры своих заклятых врагов не замечали. Сейчас на свету никакая особая опасность им не грозила, но в темени ночи, когда я опять буду раздавлен удушьем, так что не смогу ни крикнуть им туда, ни даже слова вымолвить, — тогда их могут застать врасплох.
— Они же будут беззащитными, — объяснял я друзьям, пришедшим меня навестить. — Атос вон — даже и не одет…
— Не боись, — успокаивал Серега, — они и голые все равно всегда со шпагами. Отобьются…
— А че это они в кусты залезли? — спрашивал Тимка, уплетая пирожки, которые Клавдяванна отправила мне гостинцем. — Ты присмотрись-ка — кто там еще с ними в кустах?
— Ничего не вижу, — расстраивался Мешок, ерзая на стуле и пытаясь увидеть то, что так ясно видел я…
— Ты что — ногу отсидел? — Мешок с недоумением наблюдал, как я ерзаю в поисках секундно мелькнувшего ракурса. — Ладно, пойдем ко двору… После договорим.
— Мешок, а что бы ты попросил для себя? — Я поймал его удивленный взгляд и пояснил: — Если бы можно было… Но — для себя лично. Не для Нины и не для детей — только себе… Чего ты хочешь себе?
— Наверное, стать умнее… — отозвался Мешок после долгой паузы. — Очень много на свете всего, что хотелось бы понимать: клетка, геном, пульсары — умучишься перечислять… Был бы умней — тогда бы успел еще много в чем разобраться…
Никого больше не знаю, кто хотел бы стать умнее. Богаче, здоровей, больше, выше, сильней — в чем только не ощущают люди нехватку, но ума хватает каждому.
— А ведь тебе сколько ни дай — ты еще попросишь, — засмеялся я. — Помнишь, ты уже как-то просил?
Елизавета Лукинична не отпустила наш четвертый класс после уроков, а наново усадила за парты и объявила, что сейчас с нами произойдет важное политическое мероприятие.
— Наш дорогой Никита Сергеевич, — громко и торжественно затрубила Елизавета Лукинична, вытягиваясь над всеми нами в “смирно” с каждым новым словом, — который делает вашу жизнь такой счастливой, несмотря на то что ваши сверстники в странах капитала стонут под игом, сделал вам драгоценный подарок…
Мы, естественно, растопырили уши.
— Всем вам без разбору на хулиганов и двоечников дадено разрешение написать благодарное письмо лично дорогому Никите Сергеевичу и ото всего сердца сказать ему свое “спасибо” за все, что он исделал для вас вместе с родной коммунистической партией. Берите тетрадки и пишите свое “спасибо” и свои сердечные пожелания нашему дорогому Никите Сергеевичу, а мы на педсовете выберем лучшие письма и пошлем их в Москву, чтобы там их прочитали и сделали вашу и без того счастливую жизнь совсем радостной…
— А про лисапед можно написать? — спросил Тимка после некоторого времени усердного скрипения пером.
— Какой еще лисапед? — испугалась учительница. — Ты должен написать свое “спасибо”.
— Само собой, — согласился Тимка. — А после спасибо, когда буду писать добрые пожелания, можно написать, что у меня есть доброе пожелание получить лисапед, чтобы моя жизнь стала совсем радостная?
— Никита Сергеевич не может каждого балбеса обеспечить велосипедом, — возмутилась Елизавета Лукинична, — он день и ночь трудится, чтобы обеспечить вам счастливую жизнь, — это тебе понятно?
— Лисапед не может, а счастливую жизнь может? — недоверчиво переспросил Тимка. — А если у меня не может быть счастливой жизни без лисапеда, то как же он мне ее сделает?
— Он знает как, и это не твоего ума дело. У него для этого есть вся коммунистическая партия и все советское правительство, и можешь не сомневаться: они знают, что для тебя сделать.
— Так если они и сами все знают, чего мне писать им свои пожелания?
— Писать надо не эти твои лисапедные желания, а другие… Дети, внимание! — захлопала в ладоши Елизавета Лукинична. — После своего “спасибо” надо писать пожелания доброго здоровья и долгих лет жизни нашему дорогому Никите Сергеевичу и всем людям доброй воли.
— А чтобы мир во всем мире, можно? — спросила вечная подлиза Борисенко с первой парты.
— Про это можно, — разрешила учительница.
Тимка вырвал из тетрадки листок с незаконченным письмом, и мы вслед за ним вырвали свои.
— Ты о чем писал Хрущу? — спросил Тимка Мешка, когда нас наконец отпустили.
— Чтобы все люди были умными и я тоже, — смущаясь, признался Мешок.
— Это не к нему, — махнул рукой Тимка. — Он даже лисапеда не может…
Мешок весело смеялся, вспоминая ту давнюю историю.
— А помнишь, что еще Тимка там написал, кроме велосипеда? — спросил он у меня. — Чтобы вернулись доисторические времена и все могли ходить голыми, а не тратиться на одежду…
— А Серега так и не признался.
— Так и ты не признался… Сейчас не помнишь?
— Помню… До сих пор стыдно… Я там написал, чтобы все люди были евреями и не было на земле ни белорусов, ни кого еще…
Мы уже подходили к дому, и Мешок приобнял меня, придерживая у калитки и возвращая в свои мучения.
— Знаешь, а совсем не обязательно, чтобы ты верил, — сообщил он вывод, к которому пришел, беспрестанно перебирая возможности выхода из нынешнего своего тупика. — Но ты сам по себе хочешь ведь, чтобы все было справедливо? Вот и попробуй… Придумай, как это — чтобы будущее было справедливо? Что должно быть? Не просто пожелания — хочу, мол, добра и справедливости, а конкретно. Хотя бы попытаться сформулировать, что должно для этого произойти… Разве не интересно?
— Пожалуй…
— Так попробуешь?.. Придумай, запиши и посмотри, как откликнется… Ничего больше… Только ты же помнишь? — предупредил он. — Ничего для себя…
Я так и не уследил, как ловко он меня окрутил. Повеселевший Мешок, радостно похохатывая, вел меня к крыльцу, где нас уже дожидалась его хозяйка…
Хорошенькое дело — подумать, каким должно быть будущее… Не помню, чтобы я вообще всерьез думал об этом. Не трепался в легкой беседе, а именно — думал и, напрягая все силы души, пытался высмотреть что-то в мутном застеколье времени… Правда, в детском и потому в более восторженном состоянии сознания мы довольно настойчиво пытались заглянуть в будущее, которое было таким прекрасным, что даже от одного только подглядывания туда мы жмурились в ослепительном счастье.
Надо сказать, что обычное счастье, в отличие от ослепительного, со мной было всегда, сколько я себя помнил. Никогда не умолкающие радиоточки в домах и два уличных репродуктора, хрипящих и посвистывающих над всем поселком от ранних шестичасовых гудочков и до ночного гимна, убедительно доказывали мне, что уже с рождения я отхватил счастливый билет, появившись на свет в самой справедливой стране, а не каким-нибудь негром на обратной стороне земли в американском аду, где бы меня каждый день линчевали почем зря. А уже с четырех лет, когда я научился читать большебуквенные книги, я был счастлив еще и потому, что не родился в царской России, где жадные мамы пересчитывали