Я немного побуксовала на льду и выехала на Рублево-Успенское.
Я каждую минуту хладнокровно убивала Вову Крысу.
Он стоит передо мной, рассматривая меня, как вчера в «Шопарде»; я медленно поднимаю вытянутую руку. В руке — пистолет. Прикидываю расстояние — и нажимаю курок. Секунду переживаю случившееся, и опять: он стоит передо мной; я медленно поднимаю вытянутую руку…
Зазвонил телефон.
Я хотела не отвечать, пока не произведу очередной выстрел, но звонки сбивали меня, я бросила «осу» на сиденье и достала телефон из сумки.
Звонила Катя.
— Ты где? — спросила она грустно.
— В машине.
— Едешь куда-нибудь?
— На Бабушкинскую… Мы обе помолчали.
— А ты что? — спросила я, стараясь показаться естественной.
— У моей мамы рак.
— Да ты что?
Катя тихонько заплакала в трубку.
— Успокойся, тебе нельзя нервничать, у тебя ребенок. — Я понимала, что говорю глупость. Кто решил, что шестинедельный зародыш важнее, чем семидесятилетняя мама?
— Твой где?
— В командировке. Жизнь важнее смерти. Друзья важнее врагов.
Он никуда не денется от меня, этот Вова Крыса. Он обречен. Он обречен с той самой секунды, когда задумал убить моего мужа. Из-за каких-то паршивых акций. Она сказала, у него нет денег. Значит, ничего не вышло с этим предприятием. А Серж мертв, ублюдкам типа Вовы надо сначала знакомиться с женами.
Катина мама умирала.
Единственное, чем Катя могла помочь ей, — это привозить в больницу обезболивающее. Но как раз с этим была проблема. Его выдавали строго по рецептам и в том количестве, которого категорически не хватало. Никакие деньги не могли помочь.
— Неужели? — не верилось мне. Катя беспомощно разводила руками.
— Ничего нельзя сделать. Какой-то бред.
— А по тройной цене?
— По десятерной невозможно. Мне стало страшно.
— Знаешь, что она сказала? За неделю до того, как узнала… что у нее рак?
— Что?
— В жизни, как в плохой книге, важны только начало и конец.
При других обстоятельствах пафосность фразы могла бы меня смутить. Катя заплакала.
— Ее конец ужасен! Ты не была там! Не видела… И я совершенно ничего не могу сделать, понимаешь? Я могу купить ей весь этаж, всю эту больницу, всех врачей и нянь на год, на десять лет! Понимаешь?! Но я не могу сделать так, чтобы ей не было больно!
Я накапала Кате валерьянки и выпила ее сама.
— Мне не давай, — сказала Катя, — я уже второй флакон пью за эти дни.
— Как твоя беременность?
— Гормональная недостаточность. Но живот уже не болит, а это хороший знак.
Она снова заплакала.
— А у нее болит… Может быть, в эту самую минуту у нее болит…
Я поехала домой, когда Катя легла спать. Было четыре утра.
Я заснула в ванной, прямо на розовом кафельном полу, свернувшись клубком.
Через три часа я открыла глаза.
Хотелось молиться.
Я обреченно думала о том, что надо встать, взять пистолет, поехать на Бабушкинскую и застрелить Крысу. Эта мысль засела в моем сознании, она витала в воздухе, она заполнила собой все пространство, как некая концентрированная субстанция, и отгородила меня от остального мира. Она была как стена, и я билась об эту стену головой.
Меня тошнило, болел живот, затылок, руки и ноги. Еще болели почки, печенка и селезенка. Сердце не стучало, а скреблось. Наточенными граблями.
Я молила бога вернуть мне Сержа. Пусть со Светланой. С ребенком. С двойней, с тройней, с любовником-гомосексуалистом, с… Все равно. Лишь бы он был. И иногда, хотя бы раз в год, дарил мне один день своей жизни — например, на Восьмое марта, — и я бы проводила этот день, крепко его обняв и не отпуская никуда-никуда.
И дышала бы его запахом. И умирала — один раз в год — от счастья.
Я машинально достала с полки какие-то вещи. Оделась. Если бы меня спросили, во что, я не смогла бы ответить.
Взяла с сиденья «осу» и положила в сумку.
Выехала со двора и включила дворники. Выключила.
Слезы застилали глаза, я вытирала их руками, держала руль, вытирала снова.
Я хотела быть маленькой девочкой. Я хотела к маме. Господи, как же я не хотела никуда ехать! Я устала. Скорее бы кончился этот кошмар!
Я останавливалась на светофорах, не замечая их. Я привычно обгоняла машины, даже не удосуживалась взглянуть на зеркала.
Я лила горькие слезы, и прохожие с интересом разглядывали меня через окно. А я разглядывала их — нет ли среди них краснощекого лица с белобрысым ежиком. Тогда эта пытка закончилась бы скорее.
Я свернула во двор Светланы в состоянии, близком к помешательству.
У ее подъезда стояла «скорая» и два милицейских газика.
Я поднялась наверх, не смея поверить в свое предчувствие.
В квартире были люди, в основном в форме или в белых халатах. На том месте, где стояла раньше Машкина кроватка, вернее — Сережина, белым мелом по ковролину был очерчен человеческий силуэт в причудливой позе. Неподалеку от него — сгустки томатной пасты, как в рекламе «Балтимор». Кровь, конечно.
— Кого убили? — спросила я всех сразу, и все сразу обернулись ко мне.
У меня попросили документы.
— Кого убили? — настойчиво повторила я.
— Судя по правам — Молчалин Владимир. А вы ему кем приходитесь?
— Жена. — Я начала рыдать в голос. Мне дали воды.
Я всхлипывала и завывала. Но мне становилось легче.
Я совершенно не беспокоилась о том, как выгляжу.
Эта была истерика. Я понимала это, но остановиться не могла.
Какая-то женщина в форме, с отвратительным цветом волос, успокаивала меня. Она гладила меня по спине, а я плакала, обнявшись с ней.
— Все образуется, — говорила она устало, — время лечит, поверь мне. У тебя все еще будет хорошо.
Я слушала ее и постепенно успокаивалась.
— Тебе есть куда поехать? — спросила она. Я кивнула.
— Ты езжай. А мы тебя потом вызовем, ладно? Через несколько дней.
— Ладно, — послушно согласилась я. Зазвонил мой мобильный.
— Ответь, — посоветовала мне женщина, — тебе лучше сейчас не оставаться одной.
— Алле. — Мой голос прозвучал глухо и равнодушно.
Это был Вадим.
— Где ты? — спросил он настороженно.