Ларин осторожно привлек ее к себе, и Ольга, глубоко вздохнув, закрыла глаза. Он целовал ее щеки, глаза, губы.
— Я так ждала, когда ты меня поцелуешь… Еще, еще поцелуй меня… Нет… Это я дышу. Мы теперь с ним дышим вместе. Но иногда мне кажется… что он уже живет самостоятельной жизнью.
— А скоро ли? — спросил Ларин тихо.
— Скоро… Очень скоро…
Вьюжным декабрьским утром они вышли из дому. Попрощались. Ларин долго смотрел вслед Ольге и Валерии Павловне.
Еще виден ее полушубок и большая шапка-ушанка. Еще немного — и снежное облако все закроет.
Ларину вдруг остро захотелось остановить Ольгу, вернуть ее на минуту, на мгновение.
Но снежное облако уже закрыло ее от Ларина.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вот уже пять дней полк стоял под Пулковом. Вчера сюда пришли стрелковые части. Сегодня был получен приказ о наступлении.
То, что наступление начнется отсюда, от Пулковских высот, было по-особому дорого и значительно для каждого человека. Пулково давно уже перестало быть только названием местности, оно стало понятием, символом сопротивления.
Четверть века назад молодые красногвардейские отряды громили на этих местах царских генералов. Осенью сорок первого здесь были остановлены немецкие фашисты. Здесь, на этих высотах, каждый камень был связан с сопротивлением, каждый выступ, каждый кустик, каждая лощинка. На этих местах враг должен был лечь.
Был тот час перед боем, когда командиры приказывают отдохнуть своим подчиненным. В необоримой тишине лежат снега, ночные, синие, закрывшие собою фронт. И лишь пугливые немецкие ракеты напрасно освещают темное январское небо да невнятно бормочет мотор танка, отставшего на марше.
Все так, как бывало много раз перед боем, и все внове для Ларина. И вся прежняя жизнь кажется ему лишь ожиданием другой, новой жизни, начавшейся с первых слов боевого приказа.
По-новому Ларин вспоминал свою жизнь. Сколько раз с ним в детстве бывало: увлеченный игрой с товарищами, он вдруг остановится, наморщит лоб и не спеша отойдет в сторону, взволнованный каким-то еще неясным чувством.
Он был круглый сирота и воспитывался в детдоме. И когда он вместе с другими детьми пел: «Мы красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ», то мысленно представлял себе своего отца, которого никогда не видел, в длинной шинели с ментиками, в буденновском шлеме, с широкой бородой и веселой, стремительной улыбкой. Его отец был красный конник. Его мать погибла от белой пули под той самой Каховкой, о которой тоже сложена песня.
Воспитательница детского дома, не старая еще женщина, давнишняя приятельница матери Павла, не раз обеспокоенно спрашивала его:
— О чем ты мечтаешь?
Но он не мог еще разобраться в своих тревожных мечтаниях.
Четырнадцати лет Ларин вступил в комсомол. На бюро райкома ему задали два вопроса по уставу. Потом кто-то спросил:
— А что сейчас в Германии, тебе известно?
Он ответил:
— Гитлер. — И, подумав, прибавил: — Война.
Детские смутные тревоги, неясные мечтания. Не были ли они предчувствием его будущей жизни?
В мире шла воина, и еще до своего совершеннолетия он ощущал ее отдаленные шумы.
…Над всей Испанией безоблачное небо… Далекое озеро на Востоке…
«Москва. Кремль. Клименту Ефремовичу Ворошилову. Прошу зачислить меня в ряды Красной Армии».
«Ленинград. Первый детский дом. Павлу Ларину. Дорогой Павлик, тебе еще много надо учиться для того, чтобы стать настоящим бойцом Красной Армии».
Семнадцати лет он стал курсантом Ленинградского артиллерийского училища.
Он почувствовал, что нашел верный фарватер. Мгновения внезапной рассеянности, какого-то нервного забытья исчезли бесследно. Но ощущение того, что настоящая жизнь еще далеко впереди, не покидало Ларина.
Надо было много работать, чтобы достичь заветного рубежа. В слове «подготовка» был заключен смысл глубоко личный.
Последние пять дней перед наступлением Ларин находился в приподнятом настроении, ожидая приказа и связывая с ним исполнение своей жизненной задачи.
В час, оставленный ему перед свершением, Ларин спросил себя:
— Готов ли я?
Всякий раз перед боем этот вопрос возникал перед ним. Уже побывал он на батареях, уже говорил с людьми и на каждом шагу видел ту торжественную прибранность, которой отмечено предгрозье. Но до последней минуты или, вернее, до первого мгновения он неслышно проверял свою готовность, ту душевную наполненность, с которой только и возможно начинать дело.
Но сейчас Ларин потребовал от себя большего: внутренней прозорливости, которая позволила бы ему увидеть завтрашний день.
Для этого нужна была особая сосредоточенность. Для этого он остался один, и именно это ему не удавалось.
Мысли Ларина шли поверх главного. Это были мысли об Ольге и об их будущем, то есть о том, что возможно лишь после того, как главное будет выполнено.
Он начал письмо к Ольге. Письмо не получилось. Ларин словно оправдывался в том, что именно к ней обращены сейчас его мысли.
Внезапно он почувствовал раздражение от нетопленной, сырой землянки и от гнилого воздуха. Резко распахнул дверь, вышел.
Снег падал сплошной белой массой, неторопливо, с механическим упорством сравнивая траншеи, укрытия, рвы, заграждения, блиндажи. Спеленутые снегом, невидимые глазу, стояли часовые возле штабных землянок.
Мелькнула ярко-желтая полоса электрического света и сразу же исчезла, потухла в снегу.
Откуда этот свет? Да это, наверное, палатка санчасти.
Подойдя ближе, Ларин различил серое полотнище.
«Зайти разве?»
Он не видел Елизавету Ивановну с того памятного разговора на учении. Поискав вход, Ларин нагнулся и вошел в палатку.
Пол был устлан елочными ветками, ровно, как в строю, стояли пустые носилки. Посредине палатки на табурете спала Елизавета Ивановна, свесив голову на длинный операционный стол.
Как только Ларин вошел, Елизавета Ивановна вскочила.
— Все в полном порядке, Елизавета Ивановна, — сказал Ларин, встретив ее тревожный взгляд. — Я к вам на огонек зашел.
— Я вас всегда рада видеть. — Она подошла к печурке и железным прутом поправила тлеющую головню. — Как это вы нашли меня?
— Да я рядом, здесь…