Ирине в Елизавет. А вообще, — говорю, — Евгений Борисович, с женой у меня вряд ли наладится. Слышал я, — говорю, — вы на ВЛК преподаете, нельзя ли мне каким-нибудь образом там год-другой перекантоваться? Ты с ума сошел, — сказал Рейн, — кто тебя примет, у тебя книга, ты лауреат Антибукера, хули ты ерунду городишь. Ну, — говорю, — книга-то совсем тоненькая, а что касается Антибукера, так я получил поощрительную премию. Вы же, — говорю, — были в жюри. Да! — говорит Рейн. А знаете, — говорю, — Евгений Борисович, если б не вы, так я бы от премии отказался: деньги небольшие, не хотелось на говно наступать. Выходит, — говорит Рейн, — ты из-за меня в говно вступил? Выходит так, — говорю.
31 августа 1987 года с завода «Мясокомбинат» удрал баран. Гриша-Поросенок, увидев в окно сначала барана, а потом несущуюся за ним ораву малолеток, достал из ящика кухонного стола сечку, снял майку и выбежал из подъезда. Где баран? — спросил Гриша-Поросенок играющих в свару хулиганов. Ребята, — повторил Поросенок, — тут баран пробегал… Старшие, начиная с дяди Саши и заканчивая Гутей, Гришу не уважали, эта неприязнь передалась и младшему поколению — Поросенок, по словам старших, в бытность свою заключенным вел себя не совсем как настоящий мужчина. Обделенный вниманием, Гриша-Поросенок вздохнул, поглядел по сторонам и, размахивая сечкой, сначала побрел, а затем побежал в выбранном наугад направлении. Через какое-то время Поросенок с Тараканом тащили через двор связанного барана. Баран орал по-бабьи, а Поросенок через плечо крыл его за это матом. Барана пронесли мимо нас, затащили в подъезд и, видимо, зарезали. Потом вышли покурить, сели на скамейку напротив, и я, не слишком азартный человек, оказался невольным слушателем истории, которую Гриша-Поросенок поведал очень худому высокому человеку с малюсенькой головой, Таракану. …Муж еёный во вторую на Шинном горбатился, а я к ней ходил, то да се. Она в столовке зав. производством была. Я смену отшоферю и — к ней. Закусон приличный, пузырь всегда в холодильнике. Только разливухи литра три возьму с собой, остальное ее. Вечеряли, а к одиннадцати я уже в общаге. Все как по маслу шло, даже вроде типа любви что-то между нами образовалось. Она мне пинжак мужнин отдала, штаны, рубахи, сказала, раздобрел ее Петька что-то. Ни ха себе, думаю, раздобрел, если на мне макинтош евоный как на чучеле висит, а я, считай, пятьдесят второй ношу. И вот раз, дело к зиме, кажись, было, потому что я резину летнюю уже снимать подумывал. Прихожу к Наталье, а мужик ее не на работе. Вижу в проем, сидит на кухне с голым торсом, ужинает. Наташка мне глаза сделала, но поздняк, этот уже назад подался на стуле, посмотрел на меня и говорит: ты, что ли, Поросенок? Заходи, не стесняйся. Захожу. Седай, — говорит, — на табурет, водку пить будем. Наливает. Выпили. Не жмут, — спрашивает, — шмотки-то мои? Я в несознанку: ничего не знаю, думал, свободная баба твоя, что до шмоток, думал, вдова или мужик не на воле… Выслушал молча. Налил еще. Выпили. Короче, — говорит, — раз такая колбаса у нас получается, так втроем и будем жить. Как так, Петя? — говорю. А вот так, — говорит, — мы с тобой два брата-акробата, а Наташка наша жена, сегодня твоя очередь, завтра моя, вот и вся игрушка… И чё, Гриша, — спросил Таракан, — стали жить? Поросенок задумался, закурил еще одну, посмотрел пристально на Таракана, потом поглядел на нас и сказал: чего по молодости не бывает! Водяной взял банк, пересчитал деньги и, не глядя, обратился к Поросенку. Гриша, — спросил он мягко, — вы убили барана? В ванне лежит с кляпом в пасти, — сказал Таракан, — завтра убьем. Гриша, — сказал Водяной, — сколько ты хочешь за животное? я дам тебе сто пятьдесят рублей. Поросенок с Тараканом вынесли барана и положили у наших ног. Водяной отсчитал двадцать рублей и протянул обманутому Поросенку. Ты чё, Вадя, давай остальную капусту! — возмутился обманутый. Но Вадя был большой жулик, а тут вдобавок ко всему еще и чувствовал свою правоту. Иди, иди, Порося, хватит тебе… — сказал Вадя с особенной волчьей нежностью, — иди, бухай со своим Тараканом. Таракан с Поросенком ушли. Барана развязали и отпустили, и где он сейчас, что с ним — я знаю не больше, чем о других участниках этой истории. Может быть, перевалил Уральский хребет, дошел до Узбекистана и прибился к какому-нибудь дикому стаду. А может, остался в Свердловске и сейчас на базаре кожаными куртками банчит. Все может быть.
Человек живет воспоминаниями детства и мыслями о старости, если, конечно, ему больше нечем жить. Когда я был маленьким, сестра водила меня в Парк культуры и отдыха имени Маяковского. Там было все: комната смеха, карусели «цепочки», качели разных видов, мороженое и сладкая вата, маленькая железная дорога, автодромы и, наконец, колесо обозрения, даже два, одно побольше, другое поменьше. Там играла уже тогда устаревшая музыка, один и тот же набор пластинок. Дети ходили за руку со взрослыми и улыбались. Можно было пить воду из фонтанчика, она казалась какой-то особенно вкусной. На клумбах росли цветы. Цыганки продавали самодельные конфеты в ярких золотинках, мне, правда, запрещалось есть эти конфеты, зато всегда разрешали покупать у тех же цыганок разноцветные шарики на резинке. Когда мы поднимались на колесе обозрения, Оля, придерживая меня, показывала, в какой стороне находится наш дом. Мы поднимались выше сирени, выше сосен, почти до самого неба. Года два назад я решил сходить в этот парк с сыном, побаиваясь, что он закрыт из-за нерентабельности или еще почему-нибудь — по всему городу наставлены импортные аттракционы, кому нужен какой-то Парк культуры. Мои опасения были напрасны. Проехав несколько остановок на 10-м трамвае, мы прошли под аркой сталинского ампира, и я, уловив знакомый запах сирени, услышал знакомую музыку. Те же комната смеха, автодромы, качели, колесо обозрения, все то же, даже статуя поэта, только нет улыбающихся девочек и мальчиков, сердитых мам и подвыпивших пап, нет цыганок, продающих милую сердцу ерунду. В парке было потрясающе пусто, хотя кассы работали, аттракционы функционировали. Я первым делом повел сына на «чертово колесо» — подняться до самых облаков. Потом мы были в комнате смеха, катались на автодроме, прогуливались, и меня все это время не покидало чувство, что вот-вот что-то должно случиться — скорее хорошее, чем дурное. Домой мы шли пешком. Я понял, что Тоша ожидал чего-то другого, и купил ему диск с новыми гонками. Мальчик сказал: я люблю тебя, папа. Я взял его и понес на руках. Ничего не случилось, а только казалось, что вот-вот, вот сейчас… Когда я стану старым, я приеду в этот парк один, сяду на сырую от весеннего дождя скамейку, буду слушать допотопную хриплую музыку и ждать. Ждать, когда лопнет хрустальный воздух и парк наполнится смеющимися детьми, одним из которых, наверно, буду я. А если так ничего и не произойдет, старик, сидящий под сиренью в пустом парке отдыха на фоне замершего колеса обозрения, — по крайней мере, это очень красиво.
Александр Верников приехал в Свердловск из города Серова, где прошли его детство и отрочество. Юность и дальнейшую жизнь Александр Верников решил посвятить продолжению дела своего отца, известного в Серове прозаика Алексея Верникова, написавшего книгу «Боец в строю» о службе пограничников в мирное время. Верников— сын, воспитанный на современной русской литературе, не знающий ни одного иностранного языка и с брезгливостью отметавший подсовываемых ему тусовкой Фолкнеров и Куртов Воннегутов, не говоря уже о Сомерсетах Моэмах, впрочем, дебютировал в журнале «Урал» как автор утонченно-психологических рассказов, собранных потом в книгу «Дом на ветру» и изданных в Средне-Уральском книжном издательстве, сокращенно — «СУКИ». Верников-младший получил большой гонорар и напечатал по дружбе несколько рецензий на свою книгу в местной прессе. Но время шло, страна трещала по швам. Рассказы Верникова-сына, еще вчера новаторские и все такое, вдруг начали казаться чем-то чуть ли не более архаичным, нежели лубочные пограничные миниатюры Верникова-отца. Тогда-то Верников-сын и увлекся Кастанедой. С нахрапом стал пожирать мухоморы, за которыми регулярно по осени выезжал с женой-соратницей (редактором, к слову, «Дома на ветру»), снял однокомнатную квартиру (мастерская), сел работать над крупной вещью «Странники духа и буквы». Вещь была готова ровно наполовину, когда гул робких аплодисментов, переходящих в овации, достиг верниковской кельи. Кому это, собственно, хлопают? — поинтересовался затворник. Пелевину! — был ему резкий ответ. Верников-младший ушел в глубокую полуторагодичную депрессию. Да, — говорила жена-соратница, — Саша опять опоздал. Не знаю, — говорила жена-соратница, — как его теперь на новый роман навести, у него жуткая депрессия. Из депрессии Александр Верников вышел поэтом. Натурально, за период депрессии, по собственному признанию младшего Верникова, он написал около тысячи коротких и две сотни длинных стихотворений. Напечатался сначала в «Урале», потом в «Знамени». Огляделся по сторонам. Огляделся, и то ли ему показалось, то ли действительно увидел себя одним из первых поэтов России. Два поэта, — дерзко обрывал он собеседника, когда напивался на какой-нибудь презентации, — два: я и Амелин[87]. Спьяну он любил называть Амелина, с которым, кажется, не был знаком лично, Максимушкой и курским нашим соловьем. Я был свидетелем, как, прочитав в «Новом мире» заметку Ирины Роднянской[88] о творчестве любимого поэта, вполне, на мой взгляд, положительную, где критик размышляет о том, что не Бродский, а Амелин закрывает XX век,