— Ты прав, — сказал он резко, — я всего лишь старая развалина, и нечего мне болтать об этой войне — я в ней все равно не участвую. Когда ты уезжаешь?
— Поездом в шестнадцать тридцать, — ответил Вайс.
— Сегодняшним поездом? Но тогда что ты здесь делаешь? Иди быстрей домой, к жене. Тебе нужны деньги?
— Сейчас нет, благодарю.
— Иди. Пришлешь ко мне свою жену, я все с ней улажу. Иди, иди. Прощай.
Он открыл дверь и вытолкнул его. Вайс кланялся и бормотал невнятные слова благодарности. Бирненшатц через плечо Вайса заметил человека, сидевшего в приемной со шляпой на коленях. Он узнал Шалома и нахмурился: он не любил, когда просителей заставляли ждать.
— Заходите, — сказал он. — Вы давно ждете?
— С полчасика, — улыбаясь, кротко ответил Шалом. — Но что такое полчасика? Вы так заняты. А у меня так много времени. Что я делаю с утра до вечера? Жду. Жить в изгнании — это непрестанное ожидание, разве не так?
— Входите, — быстро сказал Бирненшатц. — Входите. Следовало меня предупредить.
Шалом вошел, он улыбался и кланялся. Бирненшатц вошел следом и закрыл дверь. Он прекрасно узнал Шалома: «Он был кем-то там в баварском профсоюзном движении». Шалом время от времени заходил, брал у него две — три тысячи франков и исчезал на несколько недель.
— Пожалуйста, сигару.
— Я не курю, — сказал Шалом, делая нырок вперед. Бирненшатц взял сигару, рассеянно покрутил ее между пальцами, потом снова положил в коробку.
— Ну как? — спросил он. — Ваши дела улаживаются? Шалом искал глазами стул.
— Садитесь! Садитесь! — любезно предложил Бирненшатц.
Нет. Шалом не хотел садиться. Он подошел к стулу и поставил на него свой портфель, чтобы было удобнее, затем, повернувшись к Бирненшатцу, издал долгий мелодичный стон:
— А-а-а! Ничего не улаживается. Нехорошо, когда человек живет в чужой стране, его с трудом переносят; его попрекают куском хлеба, а тут еще это недоверие к нам, типично французское недоверие. Когда вернусь в Вену, вот какое впечатление я сохраню о Франции: темная лестница, по которой с трудом поднимаешься, кнопка звонка, которую нажимаешь, дверь, которая наполовину отворяется: «Что вам нужно?» и тут же закрывается. Полиция, мэрия, очередь в префектуру. В сущности, это естественно, мы у них в гостях. Но присмотритесь внимательно: нас могли бы заставить работать: я хочу всего-навсего быть полезным. Но чтобы найти место, нужна рабочая карточка, а чтобы получить рабочую карточку, нужно где- то работать. Как бы я ни старался, мне не удается зарабатывать себе на жизнь. И это самое невыносимое: быть обузой для других. Особенно когда они так жестоко дают это почувствовать. А сколько потерянного времени: я начал писать мемуары, это принесло бы мне немного денег. Но каждый день столько хлопот, что пришлось все это забросить.
Он был совсем маленький, юркий, он поставил портфель на стул, а его освободившиеся руки так и порхали вокруг пунцовых ушей. «До чего же у него еврейский вид». Бирненшатц небрежно подошел к зеркалу и бросил на себя быстрый взгляд: метр восемьдесят роста, сломанный нос, под очками — лицо американского боксера; нет, нет, мы не одной породы. Но он не смел посмотреть на Ша-лома, он чувствовал себя опороченным. «Хоть бы он ушел! Если б он сейчас же ушел!» Но рассчитывать на это не приходилось. Только продолжительностью своих визитов и жизнерадостной живостью своих разговоров Шалом в собственных глазах отличался от простого нищего. «Мне нужно что-то говорить», — подумал Бирненшатц. Шалом имел на это право. Он имел право на три тысячи франков и пятнадцать минут разговора. Бирненшатц присел на край письменного стола. Правой рукой он поигрывал портсигаром в кармане пиджака.
— Французы черствые люди, — сказал Шалом. Его голос пророчески взмывал и опускался, но в вылинявших глазах подрагивал оживленный огонек. — Черствые люди. С их точки зрения, иностранец в принципе подозрителен, а то и виновен.
«Он говорит со мной так, будто я не француз. Черт возьми: да, я еврей, польский еврей, прибывший во Францию 19 июля 1910 года, никто об этом здесь не помнит, но сам-то он этого не забыл. Еврей, которому повезло». Он повернулся к Шалому и с раздражением посмотрел на него. Шалом немного потупил голову и из почтительности показывал ему лоб, но при этом смотрел из-под выгнутых бровей прямо ему в лицо. Он не сводил с него глаз, и эти большие бесцветные глаза видели в нем еврея. Два еврея в уединении кабинета на улице Катр-Септамбр, два сообщника; а вокруг них, на улицах, в других домах никого, кроме французов. Два еврея, высокий еврей, который преуспел, и маленький худосочный еврейчик, которому не повезло. Ни дать ни взять — Лорел и Харди[24].
— Это черствые люди! — повторил Шалом. — Безжалостные люди!
Бирненшатц резко вздернул плечи.
— Нужно поставить себя на… их место, — сухо заметил Бирненшатц, он не смог выговорить: «на наше место», — знаете, сколько иностранцев осело во Франции с 1934 года?
— Знаю, — сказал Шалом, — знаю. И по-моему, это большая честь для Франции. Но что она делает, чтобы ее заслужить? Смотрите: какие-то молодчики прочесывают Латинский квартал, и если кто-то похож на еврея, они набрасываются на него с кулаками.
— Министр Блюм нанес нам большой ущерб, — заметил Бирненшатц.
Он сказал «нам»; он вступил в сообщество этого маленького чужака. Мы. Мы евреи. Но он это сделал из милосердия. Глаза Шалома изучали его с почтительной настойчивостью. Он был худосочный и маленький, его избили и выгнали из Баварии, теперь он был здесь, ему приходилось ночевать в замызганной гостинице и проводить дни в кафе. «А кузену Вайса прижигали руки сигарами». Бирненшатц смотрел на Шалома и чувствовал себя липким. Не то чтобы он испытывал к нему симпатию, вовсе нет! Это было…это было…
Она смотрела на него и думала: «Этот человек — хищник. Все они помечены, и это из-за них начинаются войны». Но она чувствовала, что ее давняя любовь не умерла.
Бирненшатц ощупывал свой бумажник.
— Что ж, — доброжелательно сказал он, — будем надеяться, что это не слишком затянется.
Шалом поджал губы и быстро поднял головенку. «Я слишком рано потянулся к бумажнику», — подумал Бирненшатц.
Человек-хищник. Он овладевает женщинами и убивает мужчин. Он думает, что он сильный, но это неправда, он просто помечен, вот и все.
— Это зависит от французов, — сказал Шалом. — Если французы постигнут суть своей исторической миссии…
— Какой миссии? — холодно спросил Бирненшатц. Глаза Шалома заблестели от гнева:
— Германия их провоцирует и всячески оскорбляет, — сказал он резко и жестко. — Чего они ждут? Они что, рассчитывают укротить ярость Гитлера? Каждая очередная сдача позиций удлиняет нацистский режим на десятилетие. А в это время мы здесь, мы жертвы, мы грызем кулаки от бессилия. Сегодня я видел на стенах белые плакаты, и во мне затеплилась надежда. Но еще вчера я думал: у французов в жилах не кровь, и мне суждено умереть в изгнании.
Два еврея в кабинете на улице Катр-Септамбр. Точка зрения евреев на международные события. «Же сюи парту»[25] завтра напишет: «Евреи толкают Францию к войне». Бирненшатц снял очки и протер их платком: он захмелел от гнева. Он тихо спросил:
— А если будет война, вы пойдете воевать?
— Я уверен, что множество эмигрантов вступят в армию, — сказал Шалом. — Но посмотрите на меня, — сказал он, показывая на свое тщедушное тело. — Какая призывная комиссия сочтет меня годным?
— Но тоща почему вы не оставите нас в покое? — прогремел Бирненшатц. — Почему вы не оставите нас в покое? Зачем вы обливаете нас грязью у нас же дома? Я — француз, я не немецкий еврей, плевать мне на немецких евреев. Затевайте свою войну где-нибудь в другом месте!
Шалом с минуту в оцепенении смотрел на него, затем вновь обрел подобострастную улыбку, вытянул руку, схватил портфель и попятился к двери. Бирненшатц вынул бумажник из кармана: