понемножку, а сверх всего — еще что-то, может быть, какая-то совершенно секретная всесильная ассоциация, даже названия которой никто не знает. «Но что им нужно?» — подумала она, в то время как две слезы отчаяния катились по ее щекам. Она с минуту пыталась угадать их намерения, но в голове было пусто, и лишь какой-то металлический круг вращался в ней. «Если бы я хотя бы знала, где находится Чехословакия!» Когда-то она кнопками приколола к стене большую сине-золотую акварель: это была Европа, Ивиш от нечего делать раскрашивала ее прошлой зимой, сверяясь по атласу, немного подправляя контуры, — она везде добавила рек, сделала выемки у слишком плоских побережий, но особенно она остерегалась писать какое-либо название на карте: это делало ее забаву научной и претенциозной; границ на карте также не было: она ненавидела пунктиры. Она подошла к карте: Чехословакия была где-то там, в глубине земель. Например, вон там, если только это не Россия. А Германия, где она? Ивиш смотрела на большую желтую полированную форму, очерченную синим, и думала: «Сколько земли!», она почувствовала себя потерянной. Она отвернулась, сбросила халат и голой посмотрелась в зеркало; когда у нее были неприятности, обычно это ее немного утешало. Но внезапно она увидела себя совсем маленькой: былинка с шершавой кожей, потому что она покрылась мурашками, соски торчат, она это ненавидела, настоящее больничное тело, созданное для ран, говорят, что они будут насиловать всех женщин, они могут мне отрезать ногу. Они войдут в ее комнату, обнаружат ее совсем голой под одеялом: у вас пять минут на одевание, и повернутся спиной, как было с Марией-Антуанеттой, но они услышат все: мягкое шлепанье ног по прикроватному коврику и шуршание ткани о кожу. Она взяла панталоны и чулки и быстро надела их, следует ждать несчастья стоя и одетой. Когда она надела юбку и кофточку, то почувствовала себя немного безопаснее, но когда она надевала туфли, в коридоре бас начал напевать по-немецки.
Ich hatt' einen Kameraden…[60]
Ивиш бросилась к двери и открыла ее: она очутилась нос к носу с отцом: у него был веселый и даже торжественный вид.
— Что ты поешь?! — гневно выкрикнула она. — Что ты позволяешь себе петь?
Он с понимающей улыбкой посмотрел на нее.
— Подожди, — сказал он, — подожди немного, мой лягушонок: мы еще увидим нашу Святую Русь.
Она, хлопнув дверью, вернулась в свою комнату: «Плевала я на Святую Русь, я не хочу, чтобы разрушили Париж, и если они позволят себе что-нибудь такое, то увидишь, как французские самолеты полетят бомбить твой Мюнхен!»
Шум шагов в коридоре стих, все погрузилось в тишину. Ивиш одеревенело стояла посреди комнаты, стараясь не смотреть в зеркало. Вдруг раздалось три повелительных свистка, звук шел с улицы, и она задрожала с головы до ног. Снаружи. На улице. Все происходило снаружи: ее комната была тюрьмой. Ею распоряжались всюду, на севере, на востоке, на юге, повсюду в этой отравленной ночи, продырявленной молниями, полной шепотов и шушуканий, повсюду, но не здесь, где она оставалась затворницей и где вообще ничего не происходило. Ее руки и ноги задрожали, она взяла сумочку, провела расческой по волосам, бесшумно открыла дверь и выскользнула наружу.
Снаружи. Все снаружи: деревья на набережной, два дома у моста, которые розовят ночь, застывший галоп Генриха IV над моей головой: все, что имеет вес. Внутри ничего, даже ни единого дымка; нет никакого внутри, ничего нет. Я — ничто. «Я свободен», — подумал Матье, и у него пересохло во рту.
Посреди Нового моста он остановился и засмеялся: «Эту свободу я искал очень далеко; она была так близко, что я не мог ее видеть, что я не мог к ней притронуться, она была только мной. Я — моя свобода». Он надеялся, что однажды будет преисполнен радостью, пронзенный насквозь молнией. Но не было ни молнии, ни радости: только это лишение, эта пустота с головокружением перед самим собой, эта тревога, что его собственная прозрачность навсегда помешает ему себя увидеть. Матье протянул ладони и медленно провел ими по камню балюстрады: он был шероховатым, потрескавшимся, окаменевшей губкой, еще теплой от послеобеденного солнца. Вот он, огромный и массивный, он заключает в себе раздавленное молчание, спрессованный мрак, который является внутренним содержанием вещей. Вот он: полнота. Матье хотел бы зацепиться за этот камень, расплавиться в нем, наполниться его непрозрачностью, его покоем. Но он не мог быть Матье в помощь: он был снаружи, навсегда. Однако ладони Матье были на белой балюстраде, когда он смотрел на них, они казались из бронзы. Но именно потому, что он мог на них смотреть, они ему уже не принадлежали, это были ладони другого, кого-то снаружи, как деревья, как отражения, которые дрожали в Сене, это были отрезанные ладони. Он закрыл глаза, и они снова стали его: рядом с теплым камнем был только кислый и привычный привкус, привкус ничтожного муравья. «Мои ладони: неощутимая дистанция, которая открывает мне вещи и навсегда отделяет их от меня. Я — ничто, я ничего не имею. Такой же неотделимый от мира, как свет, и тем не менее изгнанник, как свет, скользящий по поверхности камней и воды, и никогда ничто меня не зацепит и не занесет песком. Снаружи. Снаружи. Вне мира, вне прошлого, вне самого себя: свобода — это изгнание, и я обречен быть свободным».
Он сделал несколько шагов, снова остановился, сел на балюстраду и посмотрел, как течет вода. «А что мне делать со всей этой свободой? Что мне делать с собой?» На его будущее поставили ворох определенных задач: вокзал, поезд на Нанси, казарма, владение оружием. Но ни это будущее, ни эти задачи ему уже не принадлежали. Ничего ему уже не принадлежало: война бороздила землю, но это была не его война. Он был один на этом мосту, один на свете, и никто не мог отдать ему приказ. «Я свободен ни для чего», — устало подумал он. Ни одного знака ни в небе, ни на земле, предметы этого мира были поглощены своей войной, они обращали на восток многочисленные головы, Матье бежал по поверхности вещей, а они этого не чувствовали. Забытый. Забытый мостом, который безразлично нес его, дорогами, которые мчались к границам, этим городом, который медленно приподнимался, чтобы высмотреть на горизонте пожар, который его пока не касался. Забытый, безымянный, совсем один: опоздавший;
все мобилизованные уехали позавчера, ему больше нечего здесь делать. Поеду ли я поездом? Но какое это имеет значение? Уехать, остаться, бежать: не эти действия поставят на карту его свободу. И однако, нужно на что-то решаться. Он обеими руками схватился за камень и склонился над водой. Достаточно броситься в воду — и вода поглотит его, его свобода обратится влагой. Покой. Почему бы и нет? Это безвестное самоубийство тоже будет абсолютом. Законом, выбором, моралью. Единственный, несравнимый поступок, который на миг осветит мост и Сену. Достаточно чуть больше наклониться, и он изберет вечность. Он наклонился, но его руки не отпускали камня, они поддерживали вес его тела. Но почему бы и нет? У него не было особого повода утопиться, но также не было особого повода помешать этому. И этот поступок наличествовал здесь, перед ним, на черной воде, он ему рисовал его будущее. Все крепления перерезаны, ничто на свете не могло его удержать: такова ужасная, последняя свобода. Глубоко внутри он чувствовал биение своего обезумевшего сердца; одно движение — и его руки разомкнутся, и я убью Матье. Над рекой тихо поднялось головокружение; небо и мост обрушились, остались только он и вода; она поднималась до него, она лизала его свесившиеся ноги. Вода, его будущее. «Теперь это правда, сейчас я покончу с собой». И вдруг он решим этого не делать. Он решил: «Это будет только испытанием». Он почувствовал, что стоит на ногах, идет, скользит по корке мертвого светила. Это будет в следующий раз.
Пока Ивиш бежала по главной улице, до нее донеслись два-три свистка, потом все стихло, и вот главная улица тоже стала тюрьмой: здесь ничего не происходило, фасады домов плоские и слепые, все ставни закрыты, война была где-то в другом месте. Она на секунду оперлась на водоразборную колонку; ей было тревожно, и она не знала, на что надеяться: может быть, на рассвет, на открытые магазины, на людей, обсуждающих события. Но ничего не было: свет освещал в крупных городах только политические центры, посольства и дворцы; она же была заключена в тривиальную ночь. «Все всегда происходит где- нибудь еще», — подумала она, топнув нотой. Она услышала шорох, как будто кто-то крался за ней, Ивиш затаила дыхание и долго прислушивалась; но шум не возобновился. Ей было холодно, страх сжимал горло, она засомневалась, не лучше ли вернуться домой? Но она не могла вернуться, ее комната внушала ей ужас; здесь, по крайней мере, она шла под всеобщим небом, это небо объединяло ее с Парижем и Берлином. Она услышала за спиной продолжительное царапанье, и на сей раз ей хватило смелости обернуться. Это была всего лишь кошка: Ивиш увидела ее сверкающие зрачки, кошка пересекла мостовую справа налево, это был плохой знак. Ивиш пошла дальше, повернула на улицу Тьер и, запыхавшись, остановилась. «Самолеты!» Они рычали глухо, вероятно, они были еще очень далеко. Она прислушалась: это шло не с неба. Можно подумать… «Ну конечно, — раздосадованно подумала она, — это кто-то храпит». Действительно, это был нотариус Леска, она узнала вывеску у себя над головой. Он храпел при открытых окнах, она не удержалась