сможешь помочь ей толковей, чем я. Принеси воды… настойку, что ли, какую знаешь, ты в этих делах искусница. Небо вручило мне ее не для того, чтоб она умерла: она должна жить себе и мне на радость!
С проворством, какого трудно было ждать от старухи, няня Шулбред собрала все, что было нужно, чтобы привести в чувство Кэтрин. Как многие женщины тех времен, она даже умела лечить несложные раны, и свои знания ей непрестанно приходилось применять на деле благодаря воинственным наклонностям ее питомца.
— А теперь, Генри, сынок, — сказала она, — выпусти из объятий мою пациентку — хоть ее и стоит крепко прижать к груди! — и освободи свои руки: они понадобятся мне в помощь. А вот ее ручку можешь и не отпускать, но только бей легонько по ладони, чтобы пальцы разжались, а то видишь — стиснулись в кулачок!
— Мне, мне бить по ее тонкой, красивой руке! — сказал Генри. — Уж лучше попроси, чтобы я ударил молотом по стеклянной чаше, чем стучать мне заскорузлыми пальцами по ее нежной ручке!.. Ничего, пальцы разожмутся, мы найдем для этого способ получше.
И он припал губами к прелестной руке, легкое движение которой указывало, что сознание возвращается. Последовал глубокий вздох, затем другой, и пертская красавица, открыв глаза, остановила их и а любимом, который опустился на колени подле ее кровати, и снова откинулась на подушки. Так как она не выдернула своей руки из руки возлюбленного, мы снисходительно должны поверить, что сознание вернулось к ней не вполне и она не заметила, как он, злоупотребляя создавшимся положением, поочередно прижимает ее руку то к губам своим, то к груди. Б то же время мы должны признать, что на щеках ее проступил румянец, а ее дыхание те две минуты, пока была она в полуобмороке, оставалось глубоким и ровным.
Стук в дверь стал громче, и Генри кликали повеем его многообразным именам — Смит, Гоу, Хэл из Уинда, — как язычники призывают свои божества под их различными наименованиями. Наконец, подобно католикам-португальцам, когда те исчерпают все мольбы, взывая к своим святым, толпа у входа перешла к яростной ругани:
— Стыд и срам, Генри! Бесчестный человек! Сейчас же выходи, или тебя объявят нарушителем гражданской присяги, изменником Славному Городу!
Средства няни Шулбред, как видно, возымели действие, и Кэтрин начала приходить в себя: прямей обратившись лицом к любимому, чем позволяло до сих пор ее положение, и все еще не отнимая у него левой руки, она опустила правую ему на плечо, как будто хотела его удержать, и шептала:
— Не ходи, Генри… Останься со мной… Они тебя убьют, эти кровожадные звери!
Свои призывные слова, подсказанные радостью, что нашла любимого живым, когда ждала увидеть его мертвым и окоченелым, она произнесла так тихо, что он их едва разобрал. И все же они не позволили Генри Уинду встать с колен и выйти на улицу, как упорно ни звала его разноголосая толпа за дверью.
— Стойте, ребята! — крикнул один горожанин посмелее своим товарищам. — Надменный Смит просто решил над нами подшутить! Что ж, ворвемся в дом к вытащим его за уши!
— Ты сперва подумай, а потом лезь, — сказал более осторожный из осаждавших. — Кто силком ворвется к Генри Гоу, когда он заперся, войдет в его дом целым и невредимым, а вернется такой, что костоправам будет над чем потрудиться… Но вот идет самый нужный нам человек: ему мы и поручим потолковать со Смитом, пусть пристыдит как следует отступника.
Тот, о ком шла речь, был не кто иной, как Саймон Гловер. Он подоспел к роковому месту, где лежало тело несчастного шапочника, в ту самую минуту, как по приказу бэйли Крейгдэлли убитого повернули вверх лицом, — и перчаточник, к великому своему облегчению, узнал черты бедного бахвала Праудфьюта, когда толпа ждала увидеть своего любимца, заступ-пика всех обиженных — Генри Смита. Смех или нечто близкое к нему послышался среди тех, кто припомнил сейчас, как настойчиво Оливер домогался славы бойца, столь чуждой его природе и наклонностям, и кто-то заметил, что шапочнику довелось умереть смертью, вернее отвечавшей его притязаниям, нежели характеру. Но это непристойное веселье, отразившее грубые нравы эпохи, сразу смолкло, когда послышались стоны и причитания женщины, которая пробивалась сквозь толпу, жалобно взывая: «Мой муж! Мой муж!»
Толпа расступилась перед скорбящей и сопровождавшими ее подругами. До сих пор Моди Праудфьют знали только как миловидную женщину. Поговаривали, что она заносчива и смотрит пренебрежительно на тех, кого почитает ничтожней или беднее себя, знали, что она была хозяйкой и властительницей над мужем, с которого умела живо сбить спесь, когда он, бывало, расхвастается некстати. Но теперь, среди разыгравшихся страстей, горе придало ей новую значительность в глазах людей.
— Вы смеетесь, — сказала она, — недостойные жители Перта! Не над тем ли, что один из ваших сограждан пролил свою кровь в сточную канаву?.. Или потому смеетесь, что смертный жребий пал на моего супруга? Чем заслужил он ваш смех?.. Разве не кормил он честно свою семью усердным трудом? Или не были открыты перед каждым двери его почтенного дома, где больной находил приют, а бедный — помощь? Разве не ссужал он каждого в нужде?.. Не помогал дружески своим соседям, не держал по справедливости совета в ратуше?
— Верно говоришь, верно! — отвечали в толпе. — Fro кровь — наша кровь, как если бы убили того же Генри Гоу!
— Правильно, соседи, — сказал Крейгдэлли. — Это дело мы не можем замять, как то, прежнее: кровь гражданина не должна литься, неотомщенная, по нашим канавам, точно мутная вода, или пройдет немного времени, и широкий Тэй станет алым у нас на глазах. Но этот удар предназначался не тому бедняге, которому выдалось несчастье пасть под ним. Каждый знает, каков был Оливер Праудфьют, знает, как он умел грозиться и как мало причинял на деле зла. На нем оказался кожаный кафтан Смита, его же щит и шлем. Они знакомы всему городу, как знакомы мне, на этот счет не может быть сомнений. У Оливера, вы знаете, было одно пристрастие — он старался чуть ли не во всем подражать Смиту. И вот ни в чем не повинного шапочника, которого никто не мог бояться или ненавидеть, на которого никто и никогда всерьез не обижался, кто-то в слепом ли бешенстве или во хмелю сразил вместо честного Смита, у которого на руках двадцать кровных ссор.
— Что же теперь делать, бэйли? — кричали в толпе.
— А это, друзья, порешат за вас ваши выборные, как только прибудет сэр Патрик Чартерис — его ждут с часу на час — и мы сойдемся все на совет. Тем временем хирург Двайнинг осмотрит эти бедные останки, чтобы сказать нам, как постигла нашего согражданина его роковая участь. А тогда обрядим тело в чистый саван, как благоприличествует честному горожанину, и возложим перед высоким алтарем в церкви святого Иоанна, покровителя Славного Города. Прекратите шум и крик, и пусть каждый из вас, кто способен держать оружие, если любит он Славный Город, препояшется мечом и будет готов явиться на Хай-стрит, едва раздастся звон общинного колокола, что на башне ратуши, — и либо мы отомстим за смерть нашего согражданина, либо примем такую судьбу, какую пошлет нам небо. А до той поры, покуда мы не узнаем, кто чист и кто виновен, избегайте завязывать ссоры с рыцарями или их людьми… Но что он мешкает, бездельник Смит? Как начнется потасовка, в которой он совсем не нужен, он тут как тут, а теперь, когда потребовалось послужить Славному Городу, его не дождешься!.. Что с оружейником? Неладно? Знает кто- нибудь? Веселился он на проводах карнавала?
— Он то ли болен, то ли одурел, мастер бэйли, — сказал один из городских голов, как называли в те времена старшин ополчения. — Посудите сами: его молодцы говорят, что он дома, а он не отзывается и не впускает нас.
— Разрешите, ваша милость, мастер бэйли, — сказал Саймон Гловер, — я сам схожу и приведу Генри Смита. Мне, кстати, нужно уладить с ним небольшой спор. И благословенна будь пречистая, что он в добром здравии, когда четверть часа назад я уже не чаял застать его живым!
— Приходи с храбрым Смитом в городской совет, — сказал Крейгдэлли, в то время как какой-то йомен верхом на коне прорвался сквозь толпу и шепнул ему что-то на ухо. — Тут явился добрый человек и говорит, что рыцарь Кинфонс уже въезжает в ворота!
Вот по какому случаю Саймон Гловер явился нежданным гостем в дом Генри Гоу.
Откинув колебания и сомнения, какие могли бы удержать других, он прошел прямо в гостиную и, услышав возню тетушки Шулбред, поднялся на правах старой дружбы в спальню, небрежно бросив в оправдание: «Извини, соседушка», отворил дверь и вошел в комнату, где его ждало странное и неожиданное зрелище. Звук его голоса оживил Мэй Кэтрин куда быстрее, чем могли подействовать все меры и лекарства тетушки Шулбред, а бледность на ее лице сменил горячий жар самого милого румянца. Она