цеховой люд — все, кроме старого короля: ненавидя кровавые зрелища, он удалился в свои покои, возложив проведение боя на графа Эррола, верховного констебля, к чьим обязанностям такое дело относилось ближе всего. Герцог Олбени усталым взглядом внимательно наблюдал за всем происходившим. Его племянник следил за сценой с небрежной рассеянностью, отвечавшей его нраву.
Когда бойцы вышли на арену, они внешним своим видом являли разительный контраст. Вся осанка Смита дышала мужеством и бодростью, глаза его, ярко сверкавшие, казалось лучились уже торжеством победы, на которую он твердо надеялся. Бонтрон, угрюмый и грубый, заметно приуныл и стал похож на мерзкую птицу, которую выволокли на дневной свет из ее темного гнезда. Бойцы, как требовал обряд, поочередно поклялись каждый в своей правоте. Но Генри Гоу произносил слова клятвы с ясной и мужественной уверенностью, Бонтрон же — с упрямой решимостью, побудившей герцога Ротсея сказать лорду верховному констеблю:
— Видел ты когда-нибудь, мой дорогой Эррол, такую смесь злобы, жестокости и, я сказал бы, страха, как на лице у этого человека?
— Да, непригляден, — сказал граф, — но крепкий парень, как я погляжу.
— Поспорю с вами на бочонок вина, любезный лорд, что он потерпит поражение. Генри Оружейник не уступит ему в силе, а в ловкости превзойдет. И посмотри, как он смело держится, наш Гоу! А в том, другом, есть что-то отталкивающее. Сведи их поскорее, мой дорогой констебль, потому что мне тошно на него смотреть.
Верховный констебль обратился к вдове, которая сидела в кресле на арене, облаченная в глубокий траур, и все еще не отпускала от себя двух своих детей:
— Женщина, согласна ты принять этого человека, Генри Смита, своим заступником, чтобы он сразился за тебя в этом споре?
— Согласна… всей душой, — ответила Магдален Праудфьют. — И да благословят его господь и святой Иоанн и подадут ему и силу и удачу, потому что он сражается за сирот, потерявших отца!
— Итак, объявляю это место полем боя! — громко провозгласил констебль. — Да не посмеет никто под страхом смерти прервать их поединок словом, возгласом или взглядом. Трубы, трубите! Сражайтесь, бойцы!
Трубы запели, и бойцы, сходясь твердым и ровным шагом с двух разных концов арены, приглядывались друг к другу, привыкшие оба судить по движению глаз противника, с какой стороны можно ждать удара. Сойдясь достаточно близко, они стали лицом к лицу и поочередно замахнулись несколько раз, словно желая проверить, насколько бдителен и проворен противник. Наконец, то ли наскучив этими маневрами, то ли убоявшись, как бы в таком соревновании его неповоротливая сила не сдала перед ловкостью Смита, Бонтрон занес свою секиру для прямого удара сверху и, опуская ее, добавил к тяжести оружия всю силу своей могучей руки. Однако Смит, отпрянув в сторону, избежал удара, слишком сильного, чтобы можно было его отразить даже с самой выгодной позиции. Бонтрон не успел снова стать в оборону, как
Генри нанес ему сбоку такой удар по стальному его колпаку, что убийца сразу распростерся на земле.
— Сознайся или умри! — сказал победитель, наступив ногой на тело побежденного и приставив к его горлу острый конец секиры — тот кинжал или стальной шип, которым она снабжена с обратного конца.
— Сознаюсь, — сказал негодяй, широко раскрытыми глазами глядя в небо. — Дай встать.
— Не дам, пока не сдашься, — сказал Гарри Смит.
— Сдаюсь! — буркнул Бонтрон.
И Генри громко провозгласил, что противник его побежден.
Тогда прошли на арену Ротсей с Олбени, верховный констебль и настоятель доминиканского монастыря и, обратившись к Бонтрону, спросили, признает ли он себя побежденным.
— Признаю, — ответил злодей.
— И виновным в убийстве Оливера Праудфьюта?
— Да… Но я принял его за другого.
— Кого же ты хотел убить? — спросил настоятель. — Исповедайся, сын мой, и заслужи исповедью прощение на том свете, ибо на этом тебе не много осталось свершить.
— Я принял убитого, — отвечал поверженный боец, — а того, чья рука меня сразила, чья стопа сейчас давит мне грудь.
— Благословение всем святым! — сказал настоятель. — Ныне каждый, кто сомневался в святом испытании, прозрел и понял свое заблуждение. Глядите, преступник попал в западню, которую приготовил безвинному.
— Я, сдается мне, раньше никогда и не видывал этого человека, — сказал Смит. — Никогда я не чинил обиды ни ему, ни его близким. Спросите, если угодно будет вашему преподобию, с чего он надумал предательски меня убить.
— Вопрос вполне уместный, — сказал настоятель. — Пролей свет среди тьмы, сын мой, хотя бы вместе с истиной он осветил и твой позор. По какой причине ты хотел умертвить этого оружейника, который утверждает, что ничем тебя не обидел?.
— Он учинил обиду тому, кому я служу, — ответил Бонтрон, — и я пошел на это дело по его приказу.
— По чьему приказу? — спросил настоятель. Бонтрон молчал с минуту, потом прорычал:
— Он слишком могуществен, не мне его называть.
— Послушай, сын мой, — сказал церковник, — пройдет короткий час, и для тебя могущественное и ничтожное на этой земле станут равно пустым звуком. Уже готовят дроги, чтобы везти тебя к месту казни. А посему, сын мой, я еще раз призываю тебя: позаботься о спасении своей души и во славу небес раскрой нам правду. Не твой ли господин, сэр Джон Рэморни, побуждал тебя на столь гнусное деяние?
— Нет, — отвечал простертый на земле негодяй, — кое-кто повыше. — И он указал пальцем на принца.
— Тварь! — вскричал с изумлением герцог Ротсей. — Ты посмел намекнуть, что твоим подстрекателем был я?
— Именно вы, милорд, — нагло ответил убийца. — Умри во лжи, окаянный раб! — вскричал принц.
И, выхватив меч, он пронзил бы им клеветника, когда бы не остановил его словом и делом лорд верховный констебль:
— Простите мне, ваша милость, но я отправляю свои обязанности — подлец должен быть передан в руки палача. Он недостоин умереть от чьей-либо еще руки, и меньше всего от руки вашего высочества.
— Как! Благородный граф, — сказал во всеуслышание Олбени в сильном волнении, истинном или притворном, — вы дадите этому псу уйти отсюда живым, чтобы отравлять уши людей наветом на принца Шотландского? Говорю вам, пусть его здесь же изрубят в куски!
— Извините меня, ваша светлость, — сказал граф Эррол, — но я обязан оказывать ему защиту, пока не свершилась казнь.
— Так вздернуть его немедленно! — сказал Олбени. — А вы, мой царственный племянник, что вы стоите, точно окаменели от изумления? Соберитесь с духом… возражайте осужденному, клянитесь… объявите именем всего святого, что вы и знать не знали со этом подлом умысле. Смотрите, люди переглядываются, шепчутся в сторонке. Голову дам на отсечение, что эта ложь распространится быстрее, чем божья правда… Обратитесь к ним, мой царственный родич. Неважно, что вы скажете, лишь бы вы отрицали уверенно и твердо.
— Как, сэр! — молвил Ротсей, он одолел наконец немоту, которая нашла на него от неожиданности, от чувства унижения, и с высокомерным видом повернулся к дяде. — Вы хотите, чтобы я положил на весы слово наследника короны против клеветы презренного труса? Кто может поверить, что сын его короля, потомок Брюса, способен ставить западню, посягая на жизнь бедного ремесленника, пусть думает в свое удовольствие, что негодяй сказал правду.
— Я первый же этому не поверю, — сказал, не раздумывая, Смит. — Я всегда был почтителен к его высочеству герцогу Ротсею, и никогда не дарил он меня недобрым словом или взглядом, не чинил мне зла. Я и подумать не могу, чтоб он замыслил против меня такое низкое дело.
— А это почтительно — сбросить его высочество с лестницы на Кэрфью-стрит в ночь на святого Валентина? — сказал Бонтрон. — И как вы думаете, за такую услугу дарят добрым взглядом или недобрым?