…Как ни сладок был сей сон, однако при упоминании о карауле мигом выдернулся из него сержант Коростылев. Какие там «часика два», когда он уже в карауле! И, стоя в том карауле, — надо ж! — спит с ружьем на плече! Да где! Перед самым дворцом!.. А все, видать, этот портвейн ее проклятущий португальский! Разморило!..
То, что у них с Мюллершей после портвейну было – оно, может, грех и не столь велик, не он, Коростылев, у ней такой первый, вся их рота, чай, перебывала; а вот уснуть в карауле с ружьем – то и не грех даже, а бесчестие! И всему полку бесчестие! Да тут просто и словами-то не обозначить, что это такое – в карауле уснуть!..
Оно, правда, в нынешние времена кому как выходит. Вон, прошлым годом (о том уже весь Санкт- Петербург знает) уснул тоже один караульный – неизвестно, с портвейну или так, с недосыпу. И надо же – его величество тут как тут: «Сгною! В Сибирь! Под шпицрутены!..»
А караульный-то, не будь дурак, на императора – штыком вперед: «Не подходи!.. Никак покудова не можете в Сибирь, ваше императорское!..» – «Это отчего ж не могу?» – «А оттого, ваше императорское, что, ежель караульный в карауле, никто его никуда не может, покудова не сменили, что по уставу лишь начальнику караула дозволительно… Там дальше – можно и в Сибирь. А покудова – назад! Не подходить!»
И никакой ему, шельме, Сибири, никаких шпицрутенов. «Ничего не скажу, устав и службу знает», — только-то и молвил государь.
Сказывают, после случая того еще и в капралы высочайшим повелением произвели.
Но за того караульного, видать, даже не святые угодники на небесах молились, тут повыше бери. С иных и не за такие дела шкуру заживо спускали. Нет, ангел твой небесный, должно быть, воспомог тебе, Коростылев, уберег от беды, отогнал от тебя злокозненного Морфея.
Холодало однако же. Еще и октябрь не наступил, а морозцем прихватывало икры ног, не прикрытые кургузой шинелишкой. Хоть ветра не было – и то слава Богу. Потому величавая река спокойно несла свои черные воды, хотя была уже настолько полна ими, что вот-вот могла выйти из берегов.
«Как бы опять потопа не случилось, — подумал караульный Коростылев и не по уставу поднял воротник шинели – укрыть неживые от мороза уши. — Вполне может статься. Как раз и бывает по октябрю…»
А Нева вершок за вершком поднимала свои пока еще неспешные воды, словно тоже спала, во сне сама не ведая, пощадит она на сей раз этот холодный каменный град, своевольно разместившийся в ее болотистых владениях, или вздыбится всеми своими водами поутру и заберет его в себя вместе со всеми людьми, домами, дворцами, чтобы он уже в небытии вечно досматривал свои суетные сны.
Глава II
Приготовления
Поутру, затемно, граф Литта, как и было договорено накануне, ожидал их у себя.
Первым явился молодой барон фон Штраубе, граф, однако, предложил дождаться остальных орденских братьев и более ни о чем говорить с ним до поры не стал, куда-то удалился, оставив его в одиночестве.
Фон Штраубе оглядел залу и сразу отметил бедность обстановки – довольно грубой работы стол, простые скамьи вместо кресел, канделябры всего на две-три свечи, чтобы лишних не жечь. Вообще-то граф Литта, несмотря на свой монашеский сан, любил жить в окружении роскоши, и потому в простоте этой залы фон Штраубе усмотрел не скаредность графа, а выверенный им замысел: тот явно желал показать монахам-рыцарям, в какой скудости пребывает Орден в сии далеко не лучшие для него времена.
Впрочем, то, что висело на стенах, составляло истинное богатство, но распознать его цену могли бы только люди, осведомленные в подобных вещах. Вроде бы заржавевшая железка – а в действительности меч Меровингов, его, фон Штраубе, далеких предков; этот меч – быть может, единственный сохранившийся на свете – редкость столь великая, что, пожалуй, уже и не имела цены.
А это кольчуга и шлем Людовика Святого – дар, принесенный монархом Ордену еще на Палестинской земле.
Ну а латы Ричарда Львиное Сердце многим ли дано было узреть из живущих ныне в этом мире?
А про этот позеленевший медный наконечник – кто бы знал, что он с копья самого царя Давида? Тоже привезенная из Палестины драгоценная реликвия Ордена.
И другие кольчуги, доспехи, шлемы – за всем этим история бранной славы и шествия христианства по земле.
Вывешено было напоказ (фон Штраубе и это сразу уразумел) тоже не зря: посвященным должно было напомнить о прошлых заслугах и могуществе столь почитаемого некогда во всем христианском мире Ордена.
На другой стене висели куда более сверкающие предметы оружия, однако воистину не все, что сверкает, с непременностью драгоценно. Всем этим начищенным до блеска кирасам, латам, палашам, наколенникам, барон знал, от силы лет сто пятьдесят, а то и меньше, так что скорее они бы подошли для украшения стен какого-нибудь трактира в рыцарском стиле, чем для гостиной комтура одного из древнейших рыцарских орденов.
— Сейчас все будут в сборе, — сказал граф Литта, спускаясь в залу по боковой лестнице – видимо, наблюдал за улицей с верхнего этажа.
И вправду, после его слов дверь открылась. Первым молча вступил отец Иероним. Лицо его было строго, спина пряма. Слишком пряма для девяностолетнего старца. И слишком непреклонно пряма для монаха, явившегося к самому высокому после магистра иерарху Ордена.
Тотчас вслед за ним появились орденские браться Жак и Пьер – они-то, видимо, и привезли отца Иеронима, иначе как бы нашел дорогу сюда слепец? Оба, войдя, приветствовали комтура какими-то завитушистыми поклонами, более пригодными для приветствия какого-нибудь высокого светского вельможи.
Граф Литта слегка покривился, но делать внушения им не стал, ибо тем временем отец Иероним наконец как-то нащупал своими бельмами и его, графа, и фон Штраубе. Барон всегда несколько робел под взглядом этих белых слепых глаз, казалось умевших смотреть в самую душу. На сей раз, однако, слепец лишь прошелся по нему бельмами, а вот на Литте их позадержал, и фон Штраубе почувствовал, что при этом даже комтура охватила робость, ибо так сурово не могут смотреть никакие зрячие глаза.
Явно приложив к тому усилие, граф отвел взгляд от этих бельм и сказал:
— Прошу рассаживаться, братья, времени у нас не много, а разговор предстоит важный.
Сам он первым уселся за стол и сделал знак братьям Пьеру и Жаку, чтобы те усадили отца Иеронима сбоку от него, но тот, отстранив их помощь, сам, точно зрячий, избрал для себя место, уселся напротив