этом дурацком летнем кафе на Одминю варят, как выяснилось, исключительную, бессмысленную бурду. А я еще сказку хочу. Я их, кажется, тысячу лет уже не слушал. Что там у вас в запасе, кроме драконов, единорогов и вывернутых наизнанку дворов? И кстати, что это означает — наизнанку? Швами наружу? И что это за швы, если речь идет не о штанах, а о дворах? Давайте, выкладывайте, да поскорей».
— На самом деле я бы тут еще пару-тройку сотен дворов наизнанку вывернул, — мечтательно вздыхает младший мальчишка. — Но с запертыми никакого смысла возиться.
— Твоя правда, — кивает старший. — Все-таки запирать дворы — дурацкая затея. Все равно что здоровую руку туго перевязывать, препятствуя течению крови. Что люди не могут гулять, где захотят, это еще полбеды, но от городов, где запертых дворов больше, чем открытых, отворачиваются обидчивые ветры, а это уже настоящая катастрофа. К счастью, всегда остаются окраины, спальные районы с огромными общими дворами, которые захочешь — не обнесешь забором, не запрешь. Это хоть как-то выравнивает баланс.
Надо же, как они рассуждают. Запертые дворы в Старом городе и меня огорчают до невозможности, всегда кажется, что там сокрыто самое интересное, и ужасно обидно, что нельзя поглядеть. Выходит, мое мнение разделяют ветры и эти странные дети, которые с каждой минутой нравятся мне все больше. Хоть действительно вторую чашку скверного кофе заказывай, лишь бы никуда отсюда не уходить.
В этом дворе, когда ни зайди, непременно встретишь старушку, которая сидит на лавке, окруженная клубками разноцветной шерсти, и вяжет длинный узорчатый шарф. От дождя старушку и ее рукоделие защищает деревянный навес, когда становится темно, она зажигает керосиновую лампу, если холодает, надевает валенки и пестрые перчатки-митенки; впрочем, даже в самый лютый мороз, когда не заводятся автомобили и отменяют занятия в школах, температура воздуха в ее дворе едва ли ниже нуля. Хорошо, что об этом почти никто не догадывается, а то цены на квартиры в ветхих двухэтажных домах, чего доброго, подскочили бы до небес.
Старушка обычно не обращает внимания на посторонних, но изредка все же поднимает голову от вязанья и, глядя прямо в глаза незнакомцу, требовательно спрашивает: «Синий или зеленый?» А то и вовсе: «Какой сейчас цвет?» И, получив ответ, берет соответствующий клубок.
Говорят, будто узоры, которые вывязывает старушка, непостижимым образом влияют на ход истории — то ли самого Вильнюса, то ли какого-то иного неведомого города. Есть, впрочем, версия, что она просто вяжет шарф вымышленному внуку, который непременно вернется домой в тот день, когда работа будет закончена.
Личинка антихриста тем временем начинает беспокойно ерзать на стуле и как-то подозрительно на меня коситься. Неужели заметил, что я их подслушиваю? Странно, обычно мне удается сохранять более- менее невозмутимый вид. А сейчас еще и телефон держу в руке, со стороны должно казаться, будто я что-то сосредоточенно там читаю. Очень удобная штука эти телефоны, а все-таки обычная газета гораздо лучше: развернув ее, можно укутаться практически с ног до головы, не опасаясь, что ваше лицо станет в какой-то момент слишком уж заинтересованным.
И кстати, если уж на то пошло, я вообще никого не подслушиваю. А просто сижу в летнем кафе на Одминю, не спеша пью кофе и заодно слышу доносящиеся до меня голоса. Не затыкать же демонстративно уши, ну в самом деле.
Мальчишка что-то неразборчиво шепчет на ухо брату, тот хмурится и громко спрашивает:
— Мелкий, ты что? Зачем?!
— Иногда должно случаться и такое, — отвечает тот. — С тем, кому повезет, в городе, которому посчастливится. Это же как лотерея. Не обязательная, но возможная для всех, в любой момент, в каком угодно месте. Родиться — все равно что купить билет. А дальше — как получится.
Боюсь, к этому моменту от моего якобы невозмутимого вида уже и следа не осталось. Ну да что тут поделаешь.
Если в этот двор случайно забредут влюбленные и один из них скажет: «Я тебя люблю», второй ничего не услышит. Невелика беда, прочтет по губам, увидит в глазах, поймет, расшифровав ритм сердечных ударов. Зато когда много дней спустя во двор зайдет одинокий человек, он, если остановится там хоть на миг, непременно услышит: «Я тебя люблю». И улыбнется неведомо кому, и уйдет — спасенный.
Рыжий мальчишка залезает на стул, а потом и на стол — с ногами. Поднимает руки, и я вдруг понимаю, что он не просто так сжимает кулачки, а держится за конец толстого каната, свисающего… А откуда, собственно говоря?
Ну, в общем, откуда-то свисающего. Не с неба же, в самом деле.
И мальчишка начинает по этому канату карабкаться. Только не спрашивайте меня, куда именно. Я и сам себя об этом спрашивать поостерегусь. Просто по канату. Вверх, точка.
Люди за соседними столиками не обращают на его выходку никакого внимания, только братец укоризненно качает головой да я сижу с распахнутым ртом, как последний дурак. Или как первый. Смотря с какого конца нас, дураков, считать.
Одолев несколько метров бесконечного пути к небу, мальчишка останавливается и заговорщически мне подмигивает. И зачем-то показывает язык. И громко говорит:
— Изнанка — это просто та часть правды, которая не на виду. А наизнанку — это значит, что все секреты вдруг оказываются снаружи. Чего тут непонятного, Мартинас?
И лезет дальше. Я смотрю, а он все лезет и лезет, а я все смотрю и смотрю, пока не понимаю, что больше ничего не вижу, потому что из глаз текут слезы — с чего бы, интересно?
Похоже, я просто слишком долго смотрел в небо, напрочь забыв о необходимости иногда моргать.
Проморгавшись всласть и утерев слезы салфеткой, я, конечно, обнаруживаю, что ничего нет. Ни противного рыжего мальчишки, ни дурацкой веревки, ни, кстати, его брата-сказочника. Этот-то, интересно, куда делся? Просто встал и ушел? По всему выходит, что так.
«Чего только не примерещится от жары и скуки», — почти сердито думаю я. И тут же обрываю себя: «Цыц, дурак! Почему это сразу — „примерещилось“? Есть другой прекрасный глагол: „произошло“. Чего только не происходит время от времени, да? По-моему, так гораздо лучше».
В кои-то веки у меня есть возможность выбирать.
«Для галлюцинации, — думаю я, — это как-то чересчур глупо. Зато для события, случайного эпизода, крошечного фрагмента жизни — в самый раз. Чего только порой не случается, ну правда».
«И кстати, — думаю я, — это можно проверить. Согласно моей галлюцинации, сто сорок девять незапертых дворов в центре города вывернуты наизнанку. Секретами, стало быть, наружу — что бы это ни означало. Целых сто сорок девять, эй! Если задаться целью найти хотя бы один, вряд ли это окажется так уж сложно. Ну, или дня через три станет окончательно ясно, что никаких мальчишек не было и несли они при этом полную чепуху. Что вполне простительно: поди расскажи что-то толковое, когда ты — просто чужая галлюцинация».
«Стоп, — говорю себе я. — Ничего подобного мне ясно не станет. Ни через три дня, ни через неделю, ни через год. Никогда. Если уж в кои-то веки у меня есть возможность выбирать, я выбираю, что мальчишки — были. И дворы найдутся. Возможно, не все сто сорок девять, но кое-что найдется, а дальше — как