и сильная женщина, и только по большой любви. Трех сыновей подняли, дочку-красавицу выдали замуж, построили дом, а уж деревьев вокруг того дома посадили — видимо-невидимо. А как иначе.
После визита к знаменитому китайскому кудеснику — сам золотой Арам считал его шарлатаном, но жена и дети так просили попытать счастья, что не смог им отказать — неожиданно встал и пошел, хотя ни веры, ни надежды не было в нем, только любовь. Страстная любовь к жизни. Китайский чудотворец сказал, этого достаточно.
Так в пятьдесят шесть лет для золотого Арама началась совершенно новая жизнь. Он принялся азартно исследовать внезапно открывшиеся возможности, перепробовал все, до чего смог дотянуться. Ходил в походы на байдарке, заново освоил велосипед, трижды летал на воздушном шаре, съездил на африканское сафари, исколесил на своей машине пол-Европы; до Америки, впрочем, не добрался, рассерженный запретом на курение в самолетах. Однажды, шутки ради, присоединился к танцорам, по случаю праздника выступавшим на Ратушной площади, сделал круг вальса с пришедшей ему на выручку Фридой и пропал навек.
Всем бы так пропасть.
— Арам, — говорит Фрида, — не упрямься, мой золотой. Танцуем желтый, Арам, сейчас просто танцуем желтый, и больше ничего.
Когда, допив чай, стали одеваться, Фрида положила руку ему на плечо.
— Счастливчик, у меня такое ощущение, что ты хочешь добавки, — твердо сказала она. — А попросить стесняешься.
— Стесняюсь, — легко согласился он. — А что, можно?
— Можно. При условии, что потом проводишь меня домой. А то я, знаешь, балованная маменькина дочка. Без кавалеров по вечерам гулять не приучена.
— Проводить тебя домой — это дополнительное удовольствие. Кто же в здравом уме от такого откажется?
— Тогда договорились.
Когда они остались одни, Фрида рассеянно нажала на кнопку электрического чайника, уже отключенного от розетки. Так и не заметила своего промаха. Села напротив, испытующе заглянула в глаза. Сказала:
— У тебя такая дыра в сердце, бедный мой счастливчик. Такая страшная дырища. Это смерть, да? Кто-то у тебя умер. Самый важный для тебя человек. А ты остался — не жить, доживать. Очень глупо с твоей стороны, но ничего не поделаешь.
— Умер, да. Друг. Но это было очень давно. И я научился жить без него. То есть научился думать, что научился. На самом деле конечно нет.
— Друг, — задумчиво повторила Фрида. — Вот, значит, как. Надо же. Обычно прорехи таких размеров оставляют дети, но всякое, конечно, бывает… Слушай, а ты уверен, что называешь вещи своими именами? Это был не просто друг, да? Это была любовь? По тебе не скажешь, но… Вы спали вместе?
Укоризненно покачал головой:
— Не спали, Фрида. Играли. Мы были музыкантами. Два саксофониста. Я — тенор, он — альт. По отдельности — так, ничего выдающегося. А вместе мы были почти боги. Вернее, один двухголовый, многорукий, совершенно безбашенный бог. Вместе мы могли абсолютно все. И, да, ты совершенно права, это была любовь. Что ж еще.
— О боже. Тогда я понимаю. Он умер, и с тех пор ты не можешь играть?
Эхом повторил:
— Он умер, и с тех пор я не могу играть. А значит, я умер вместе с ним. Хотя, формально, остался жив. Ты права, в этом все дело.
Помолчали.
— Прости мою солдатскую прямоту, счастливчик, но мне кажется, ты зря сдался, — наконец сказала Фрида. — Огромная потеря, я понимаю. Но зачем добровольно делать ее еще больше? Руки, губы и легкие пока при тебе. Скажешь, нет?
Яростно помотал головой:
— Нет. Не добровольно. Я ничего не решал. Просто не смог.
— Не смог — что?
— А ничего не смог. Штука же не в том, что дуэтом мы звучали много лучше, чем порознь. Я не настолько амбициозен. Но чтобы играть — нет, не так, чтобы
Фрида молча кивнула.
— Я не раз слышал о людях, которые, похоронив кого-нибудь близкого, решали, что Бога нет. Или того хуже, проклинали Его навек за бессмысленную жестокость. Это не мой случай. Я никого не проклинал. И веру не утрачивал. Собственно, нечего было утрачивать, в том месте, где у нормальных людей вера, у меня всегда был один огромный неформулируемый вопрос, и уж он-то никуда не делся.
— Тогда почему?
— Потому что я никогда не смогу ни понять, ни тем более принять мироустройство, логика которого допускает, чтобы такие люди, как Лис, умирали совсем молодыми. Он был сама радость, ветер и свет, воплощенный смысл бытия, гораздо более уместный среди живых, чем любой из нас, уцелевших. И позарез необходимый — мне и многим другим. Но все это оказалось совершенно неважно.
— Да, — сказала Фрида. — Наверное, я тебя понимаю. К сожалению.
— На самом деле никакой логики, скорее всего, нет вовсе. Никакого замысла, ни тайного, ни явного. Только слепая игра случая, как и вся жизнь на Земле. Нечего тут ненавидеть, некого проклинать. Но ощущать себя частью реальности, в которой умер Лис, я все равно не могу. Так и живу с тех пор инородным телом. Возможно, именно поэтому из меня получился неплохой, как считают коллеги, юрист. Законодательные акты — нелепые нагромождения наспех придуманных идей, по большей части абстрактных. Они даже не то чтобы противоречат природе и смыслу бытия, а просто находятся где-то сбоку, как бантик, прилагающийся ко всякому «черт-те что». И это мне сейчас близко и понятно. Я сам в некотором роде такой бантик.
— А потерять хлебную профессию не боишься? — неожиданно рассмеялась Фрида. И дружески пихнула его в бок локотком, острым, как лезвие мизерикордии.
— Боюсь? Да нет, с чего бы. Как, интересно, я могу ее потерять?
— У занятий танцами порой бывают самые непредсказуемые последствия, — очень серьезно сказала она. — В один прекрасный день ты можешь проснуться и обнаружить, что перестал быть «сбоку бантиком». И худо ли, хорошо ли, а снова принадлежишь этому миру. И что тогда?
Пожал плечами:
— Тогда я просто снова возьмусь за саксофон. Но, знаешь, это слишком хорошо, чтобы быть правдой.