старыми и дрожащими: тетя, которую стригут, сидит на стуле, а тетя, которая стрижет, становится над нею, укрывает ей плечи и шею большой старой простыней, проводит по ее голове ладонью с выпрямленными пальцами, сжимает их и состригает ножницами кончики всех волос, что торчат над пальцами, а закончив, говорит: «Посмотри сама» — и постриженная смотрит и улыбается.
Этот способ, который мы называли «стрижкой через пальцы», Рыжая Тетя привезла из Пардес-Ханы, где родились она и ее брат Элиэзер. «В Пардес-Хане все так стригутся», — говорила она, ужасно удивляясь, что в других местах в нашей стране и во всем мире это могут делать как-то иначе.
Я любил стоять возле них, когда они стриглись, и перемешивать пальцами босой ступни их волосы, черные с рыжими, что падали с подстригаемых голов на простыню, а оттуда на пол.
— Прекрати, Рафи! — выговаривала мне Рыжая Тетя. — Это противно.
— Почему вы стрижетесь так коротко? — спрашивал я.
— Потому что так мне легче драться, — объясняла Черная Тетя и громко смеялась.
— Потому что так мне и надо, — говорила Рыжая Тетя и виновато улыбалась.
Я уже старше Отца, но все еще живее, чем он, и наши женщины относятся ко мне, как к хрупкой посуде. Дети наших родственников, которых я вижу порой на семейных сборищах, так и льнут ко мне, а подростки и юноши — те вообще смотрят на меня, как моряки на маяк. Но взрослые мужчины нашего рода, те, кого судьба должна вот-вот призвать к себе, смотрят на меня с той тупой злобой, которой наделяет взгляд безнадежность: «Идущие на смерть ненавидят тебя, Рафаэль» — как будто я вычерпал из общих семейных источников долголетия те годы, которые могли бы достаться им самим.
Временами, когда Рона приезжает навестить меня, она просит дать ей руль — поводить мой пикап по дорогам пустыни. Я спешу вручить ей ключи, про себя размышляя о вполне вероятной возможности перевернуться на повороте. Иногда, согнувшись над воздушным вентилем, замерзшим и треснувшим от ночной стужи, или над ящиком с трубами, который засыпало оползнем, я вдруг слышу, как сверху, крутясь, подпрыгивая и грохоча, несется под откос тяжелый камень. Тогда затылок мой застывает в ожидании удара милосердия. Зрачки уже затягиваются багровой пеленой, мускулы уже предвкушают страшную слабость и падение на землю: колено, локоть, плечо, череп и, наконец, щека, примявшая пыль. Компания «Мекорот»[41] и сотрудники Южного округа скорбят о преждевременной смерти инспектора Рафаэля (Рафи, Рафиньки, Рафауля) Майера и выражают соболезнование семье покойного. Большая Женщина скорбит о смерти сына, внука, племянника и брата. О смерти своего первого мужа скорбит его бывшая жена, его нынешняя возлюбленная, его будущая беда доктор Аарона Майер- Герон. Вакнин-Кудесник скорбит о смерти близкого друга и товарища по работе.
Но тогда, пятилетним сиротой, я думал не о радости своей смерти, а о печалях своей жизни. Утрата и сиротство способны трансформироваться в самые разные и весьма странные состояния, и мое сиротство немедленно трансформировалось в одиночество. Не одиночество ребенка, у которого нет друзей, а одиночество единственного существа мужского пола среди пяти женщин, что склоняются над ним, следят за ним, заботятся о нем, укладывают в постель, простирают над ним свои десять крыльев и несут к предназначенной судьбе.
— Просто красавец!
— Вот увидите, он еще будет разбивать сердца.
— Посмотри, какие у него крохотные пальчики на этих прелестных ножках, сладенькие, как горошки.
— Горошинки.
— Нет, горошки.
— Дура.
— Сама дура.
— Не поправляй меня. Слышишь?!
— А какие у него чудные яичечки.
— Я бы уже сейчас сменялась с девушкой, с которой он будет спать.
— Не сменялась, а поменялась.
— Она обратно меня поправляет!
— Может, ты знаешь, как еще лучше мог бы расти мужчина, а, Рафаэль?
И я, этакая глупая арифметическая задачка: один мальчик, четыре вдовы, шесть грудей, десять глаз, одна сестра и пятьдесят пальцев, что ласкают, проверяют, оценивают и гладят, — я сдерживаю себя и отвечаю:
— Нет.
«Почему я ушел? — огрызаюсь я. — Ты не знаешь, почему я ушел? Из-за всех вас я ушел, и из-за него, и из-за нее, из-за того, что вы все сделали со мной, и с ним, и с нею».
Они пугаются. Сами того не замечая, прижимаются друг к другу — и она, Рыжая Тетя, тоже, — образуя стену плеч, глядя исподлобья, схватившись за руки.
«Что мы такого сделали?» — удивляются они. И она, Рыжая Тетя, тоже.
«Ты опять ошибаешься», — говорят они. Все до единой, и она, запуганная, тоже.
«Я не ошибаюсь. У меня плохая память на слова, но то, что я видел, я не забываю».
«С такой памятью, как у тебя, очень опасно лгать», — и кто это говорит? Именно она, Рыжая Тетя.
Иногда я беру матраку[42], которую подарил мне Авраам-каменотес к моей бар-мицве[43], крепко сжимаю ее короткую дубовую рукоятку, и тогда, как и обещал Авраам, воспоминания тотчас всплывают во мне. Но обычно помнящими оказываются женщины, а забывчивым — я, они — колодцы с водой, а я — летящая по ветру пыль. Они — незыблемые скалы, а я — стертая тропа, — но я никогда не лгу. Ни на путях своей жизни, ни на ветвящихся путях моих рассказов, пытающихся эту жизнь описать. Ты, возможно, снова скажешь, что забывчивость — это тоже своего рода ложь, но, в отличие от припоминания, в ней, во всяком случае, нет ни зла, ни дурного умысла.
Я не лгу. Человек со слабой памятью не может позволить себе такое удовольствие. Я слышал по ночам, как Большая Женщина всхлипывает на пять голосов, я массировал натруженные просторы ее спины своими маленькими ступнями, я видел, как она выщипывает одиночество своих ног и разлет своих бровей. Я слышал, как она упражняет пять своих памушек: раз, два, три, четыре, и пять, пять, пять. Четыре раза сжать быстро, а пятый подольше. Нет, я не знаю, как мог бы мужчина расти еще лучше. К чему мне лгать?
Муж Рыжей Тети, Наш Эдуард, погиб весьма «по-иерусалимски» — так, во всяком случае, определила это Мать. Иерусалимский камень расколол его голову, и его мозг выплеснулся на иерусалимскую землю. Это не был обычный для Иерусалима камень — для войны, для надгробья или для побиения еретика, — ведь наши мужчины, как известно, умирают только от особенных несчастных случаев, — и потому это был самый простой иерусалимский камень, совершенно случайный кусок серого, твердого «мизи йауди»[44], вышвырнутый самым случайным иерусалимским «барудом» со строительной площадки как раз в тот момент, когда Дяде Эдуарду и Рыжей Тете самым случайным образом довелось оказаться в месте его падения.
Какая ирония судьбы. Ведь Наш Эдуард очень любил Иерусалим, причем именно за его дома и камни. Он, родившийся и выросший в доме и на улице сплошь из английских кирпичей, способен был распознать все виды строительного камня в Иерусалиме и все их назвать по именам, декламируя со смешным акцентом: «мизи хилу», и «мизи ахмар», и «слайеб», и «каакула»[45]. Он был офицером английской разведки и появился в Иерусалиме в дни Второй мировой войны, после того, как был ранен в боях в Западной пустыне[46]. В свободные часы он любил бродить по городу и приглядываться к его домам и ремесленникам, в особенности к таким, которым, как он говаривал, суждено вскоре исчезнуть из этого мира, вроде плетельщиков циновок, жестянщиков, извозчиков, реставраторов матрацев, шорников и каменотесов.
Он был любознательным и дотошным человеком и всегда носил в кармане маленькую записную