читающим, смотреть на перелистываемые страницы и следить за ним в оба глаза.
«Я должна видеть слова», — говорила она каждому, кто предлагал почитать ей сказку.
В силу этой замечательной словесной памяти и обостренного чувства языка, тех двух способностей, которыми она наградила тебя, но, увы, не меня, Мать ухитрялась угадывать даже значения незнакомых ей слов.
«По их форме, — говорила она всем, кто удивлялся этому. — А вы что, разве не видите?»
«А ну-ка, напиши девочке какое-нибудь трудное слово, — бывало, обращался к гостю Дедушка Рафаэль. — Напиши такое слово, что даже взрослые с трудом понимают».
«Это что-то про лошадей», — говорила Мать, увидев слово «аллюр».
«Это где-то здесь!» — говорила она о слове «кушак», победно кладя руку на талию.
И слово «пион» она до сих пор произносит, как «пьён», потому что именно так научил ее впервые отец и именно так это врезалось в ее память.
В четыре года она уже читала вовсю, радостно и бегло, и самое большое удовольствие от этого жадного чтения получала дочь соседей, ее ровесница, по имени Рахель Шифрина, которая стала ее лучшей подругой.
— А вам? — спрашивал я Черную Тетю. — Тебе и Дяде Реувену она тоже читала?
— Нет.
— Но ведь она же ваша сестра!
— Наш Реувен был уже большой и все время занят по хозяйству, а я не хотела. Хоть я и высокая, а сказки я не люблю.
Черная Тетя видит повадки мира и обитающих в нем творений на свой особенный лад. «Я не понимаю, как такой блондин может преуспевать в математике, — сказала она однажды об одном из своих кавалеров, а о другом обмолвилась: — Хоть он и боится высоты, но прекрасно играет на скрипке».
Мать читала дочери соседей и самой себе книги, а ее младшая сестра носилась по двору и по полям, ввязывалась в драки, играла и лазила по деревьям — точно так же, как продолжала это делать многие годы спустя, когда стала взрослой и превратилась — благодаря мне — в Черную Тетю.
Она очень метко швыряла камни из пращи, которую украла у арабского пастуха, когда тот полез искупаться в озере, и, хотя уже тогда была убежденной вегетерианкой и питалась в основном овощами и финиками, все же согласилась отстреливать с помощью этой пращи голубей, расхаживавших по черепичной крыше коровника, потому что Бабушка, уже тогда убежденная скряга, сказала, что если добавить этих голубей в семейный котел, то не придется сворачивать головы курам, расхаживающим по двору.
Что же до Дедушки Рафаэля, «Нашего Рафаэля», то он был убежденный самоубийца. Спустя несколько лет он повесился, оставив по себе лишь долги — жене, имя — мне да великий спор всем женщинам в нашем семействе: считать самоубийство мужчины естественной смертью или его следует отнести к несчастным случаям? Вопрос любопытный и вполне достойный обсуждения, сестричка, но не из- за него я вас оставил. Не из-за этого.
У Бабушки есть черепах, которого зовут Пенелопа. Черная Тетя подобрала его на каменистом поле, что примыкало в ту пору к самой окраине нашего низенького, маленького квартала. Сегодня там высятся жилые дома и большое здание семинарии, а тогда мы играли там в «чур, земли не касаться», прыгая с камня на камень, и Черная Тетя устраивала в поле вечерние посиделки у костра для всей детворы квартала и собирала сухие коровьи лепешки, чтобы унавозить ими маленький огород в нашем дворе.
Бабушка попросила черепаху в подарок к своему шестидесятилетию.
— Черепаху? С чего вдруг черепаху? — удивилась Мать, а Рыжая Тетя скривила лицо в гримасе «ой- я-сейчас-вырву-все-что-только-что-съела», на которой она специализировалась.
— Я так хочу, — сказала Бабушка, вообще говоря, женщина предсказуемая, простая и консервативная, самым выдающимся качеством которой была любовь к деньгам, а не к животным.
А Черная Тетя сказала:
— Что тут непонятного? Если не считать родных дочерей, черепаха — то животное, которое дешевле всего прокормить.
Но Мать и Рыжая Тетя непременно добивались, чтобы Бабушка объяснила, какой смысл в том, что она хочет именно черепаху. И тогда она призналась:
— Потому что в моем возрасте уже приятно думать, что в доме есть кто-то постарше.
Мать бросила беглый взгляд на черепаха и заявила, что, невзирая на впалый живот, ему вполне подходит имя Пенелопа. Исходя из числа клеточек на его панцире и полной неспособности ориентироваться в квартире, женщины постановили считать, что Пенелопа старше Бабушки как минимум на двадцать лет, что означает, что сегодня ему уже, примерно, сто двадцать.
Однако, несмотря на преклонный возраст, а также медлительность и полную тупость — три качества, которыми природа наградила всех черепах, — Пенелопа стал нашим любимым домашним животным, и я хорошо запомнил его, потому что всякий раз, когда я принимался расспрашивать Бабушку о маминой подруге Рахели Шифриной, Пенелопа начинал описывать вокруг нас нетерпеливые круги — насколько черепаха вообще способна делать что бы то ни было нетерпеливо.
«Балованная девчонка, — презрительно фыркала Бабушка. — Даже в будни наряжалась, как на субботу».
Привычка эта — наряжаться по будням в субботние наряды — представлялась ей непростительным прегрешением, говорившим не только о расточительности, но и о заносчивости. И действительно, Рахель Шифрина не дружила с другими детьми мошавы и не помогала своим родителям в работе по хозяйству и во дворе. Целыми часами она сидела на веранде своего дома в прохладной тени раскидистого фикуса и увлеченно играла в куклы.
Господин Шифрин, ее отец, взошел в Страну[8] после Первой мировой войны. Оба они, Шифрин и его жена, были высокие и белолицые, и в силу их врожденного аристократизма все соседи предваряли их имена уважительными «господин» и «госпожа». Они были очень похожи друг на друга, но Земля Израиля, с ее обитателями, природой и солнцем, обошлась с ними по- разному. Господина Шифрина она наполнила радостью и благожелательностью к людям, а госпожу Шифрину наградила морщинами и постоянной озабоченностью. Зной, и пыль, и вечные мухи, и темные базальтовые домики мошавы надломили ее дух. За считанные годы она превратилась в «унылую каргу», как описывала ее Бабушка, а может, и Мать, я снова не помню.
«Вы уж меня извините, госпожа Шифрина, что я вам делаю замечание, — указывала Бабушка на маленькую Рахель, — но мы не затем прибыли в эту Страну, чтобы выращивать бездельников!»
В этом вопросе Бабушка, кстати, и сама исповедовала то, что проповедовала. Она и дочерей своих, мою Мать и Черную Тетю, держала в черном теле, и себе самой тоже не давала спуску. В детстве, когда мы с Большой Женщиной — так я про себя называю вас пятерых, которые меня растили: тебя, паршивка, и Бабушку, и Мать, и двух моих Теть, — усаживались, бывало, поговорить на кухне, Бабушка тотчас торопилась выложить на стол пять кучек чечевицы и приказывала женщинам перебирать ее, пока они «чешут языками».
«Нечего вам тут болтать и рассиживаться без дела, — объявляла она. — Пока разговариваешь, можно еще чем-то заниматься».
«Я тоже хочу», — упрашивал я.
Но Бабушка не позволяла мне делать «женскую работу», точно так же, как она не позволяла мне пользоваться «женской уборной». Они разговаривали и перебирали, а я присматривался к их пальцам и прислушивался к их ртам, и слова, воспоминания и рассказы всплывали в пространстве маленькой кухни, а мелкие камешки, крупицы земли и дикие семена постепенно складывались в пять невысоких холмиков, и отсортированная чечевица сдвигалась пятью парами рук в одну общую, чистую, оранжевую кучку, которая все росла и поднималась в центре кухонного стола.
Бабушкины слова приводили госпожу Шифрину в ярость, и она гневно сообщала соседке, что «Земля Израиля» и так уже причинила ей достаточно горя и она не желает, чтобы руки «ее маленькой Рахели» тоже покрылись царапинами и мозолями, а их кожа обгорела и почернела на солнце.
«Моя жизнь уже разбита, — заключала она. — Но своей девочке я найду жениха из культурных,