кататься по земле, ломая и кусая руки. Старец с беспредельной кротостью старался помочь то брату, то сестре. В сердце у него царил покой, годы тяжко давили на плечи, и все-таки он находил слова, внятные нашей юности, а вера придавала им такую нежность и такой пыл, каких никогда не нашлось бы даже у страстной любви. Не напоминает ли этот священнослужитель, сорок лет приносивший себя в жертву, служа в горном краю Господу Богу и людям, не напоминает ли он тебе жертвенники сынов Израиля, которые днем и ночью курились на скалистых вершинах во славу Всевышнего?{19}
Но тщетно он пытался спасти мою Атала. Усталость, скорбь, яд и страсть, более смертоносная, чем все яды на свете, объединились, чтобы похитить цветок у пустынного края. К вечеру появились грозные признаки: ее тело начало деревенеть, руки и ноги похолодели. «Тебе не кажется, что у меня совсем заледенели пальцы?» — спросила она. Я не знал, что ответить, у меня зашевелились волосы от ужаса. «Еще вчера, возлюбленный, я вся трепетала при каждом твоем прикосновении, а сейчас не чувствую твоей руки, голос долетает откуда-то издалека, все кругом заволакивается туманом. Не птичье ли пенье доносится до меня? Наверное, солнце уже близко к закату? Как прекрасны будут его лучи, Шактас, на моей могиле в пустынном краю!»
Мы залились слезами, и, увидев это, Атала промолвила: «Простите меня, милые мои друзья, я очень ослабела, но, может быть, силы вернутся ко мне. Все-таки нелегко… такой молодой вдруг покинуть свет, когда сердце переполнено жизнью. Сжалься, вождь молитв, поддержи меня. Как ты думаешь, будет ли довольна моя мать и простит ли Бог мое прегрешение?»
«Дочь моя, — ответил милосердный священник, продолжая плакать и утирая слезы дрожащими изувеченными: руками, — все твои беды от неведенья; только дикарское твое, воспитание, только темнота сгубили тебя — ты ведь не знала, что христианка не вправе располагать своей жизнью. Утешься, бедная моя овечка, Бог простит тебя, ибо сердце твое исполнено простоты. Твоя мать и миссионер, неблагоразумный ее духовник, виновнее, чем ты: они превысили свою власть, заставив тебя дать слишком трудный обет, но да почиют они в мире. Вы трое даете устрашающий пример того, как опасна экзальтация и непросвещенность во всем, что касается веры. Успокойся, дочь моя, Тот, Кто проницает взором и плоть нашу, и наши сердца, будет судить тебя по благим намерениям, а не по грешному деянию.
Ну, а что до жизни, дитя мое, если пришел твой срок опочить в Бозе, до чего же мало ты теряешь, покидая дольний мир! Хотя дни твои прошли в малолюдном краю, тебя не миновали невзгоды; что же сказала бы ты, если бы добралась до берегов Европы и стала свидетельницей бед, которые язвят обитателей Старого Света, услышала немолчные горестные вопли, разносящиеся над этими давно-давно заселенными землями? В нашей юдоли равно страждут и стенают все — и живущие в хижинах, и живущие во дворцах; случалось королевы рыдали, как простолюдинки, и невольно подивишься каким неиссякаемым потоком льются слезы королей.
Ты горюешь, что расстаешься с любовью? Дитя мое, это не более разумно, чем оплакивать промелькнувший сон. Знаешь ли ты, что такое сердце мужчины? Можешь ли счесть, сколько переменчивых желаний теснится в нем? Сочти, сколько волн у бушующего моря! Недолговечны узы, скрепленные даже благодеяниями, даже самопожертвованием: однажды придет пресыщение, а с ним и неприязнь, и все прошлое будет не в счет, останется только досада на эти жалкие, на эти презренные цепи. Несравненно прекрасная любовь соединяла мужчину и женщину, сотворенных дланями самого Вседержителя. Им, невинным, и бессмертным, был дан во, владение райский сад. Совершенные душой и телом, они во всем подходили друг другу: Ева была создана для Адама, Адам создан для Евы. И если даже эта первая чета любящих не сумела сохранить своего счастья, что уж говорить об их потомках! Не стану рассказывать о браках первых насельников земли, о тех удивительных союзах, когда сестра становилась супругою брата, когда любовь сливалась с братской нежностью и чистота этой нежности придавала особую прелесть любовным восторгам. Но и эти браки не были безбурны: ревность прокрадывалась к дерновым алтарям, где закалывали жертвенного тельца, она царила в шатре Авраама{20}, витала даже над теми ложами, где патриархи вкушали такое наслаждение, что забывали о смерти своих матерей.
Не льстишь ли ты себя надеждой, Атала, что твой брак с Шактасом будет невиннее и счастливее, чем браки патриархов, которые удостоились счастья быть святыми праотцами Иисуса Христа? Избавлю тебя от описания домашних тягот, раздоров, взаимных попреков, треволнений, всех тайных горестей, неотторжимых от брачного ложа. Женщина в муках рожает каждое свое дитя, она и замуж выходит, обливаясь слезами. А какое это горе — утрата младенца, сосавшего молоко из ее груди и на этой груди умершего! Гора содрогалась от рыданий матери, горе Рахили было безутешно, ибо смерть отняла у нее сыновей.{21} Скорби, неотрывные от человеческих привязанностей, так глубоки, что на своей родине я был свидетелем, как знатные дамы, возлюбленные королей, покидали двор и хоронили себя в монастырях, дабы укротить бунтующую плоть, чьи наслаждения оборачиваются мукой.
Но, быть может, ты возразишь мне, что этот приведенный мною пример тебя не касается, что твои честолюбивые помыслы не идут дальше жизни в уединенной хижине с избранником сердца, что ты ищешь не столько радостей брачной жизни, сколько того чарующего безумия, которое юность именует любовью? Заблуждение, химера, тщета, мечтание больного воображения! Дитя мое, и я в свое время испытал сердечное смятение, не всегда эта голова была лысой, а сердце безмятежным, как тебе кажется нынче. Поверь моему опыту: если бы человек, даже и постоянный в своих привязанностях, мог каждый день с новой силой испытывать неизменно возрождающееся чувство, тогда уединение и любовь уравняли бы его с самим Господом Богом, потому что в них суть вековечных услад Всемогущего. Но душе человека все приедается, не может она долго с неизменной полнотой любить одно и то же. Всегда есть точки, в которых два сердца не соприкасаются, и из-за них, из-за этих точек, жизнь, в конце концов, становится невыносимой.
Короче говоря, дочь моя, люди в погоне за счастьем совершают великую ошибку: они забывают, что все в них обречено смерти, что всему наступает конец. Пусть твоему блаженству не было меры, но рано или поздно вот это прекрасное лицо станет застывшей маской, которая в последний час равно скрадывает черты всех, принадлежащих к Адамову семени, и даже Шактас не узнает тебя среди твоих отданных тлению сестер. Любовь не властна над могильными червями. Но что это я — о, суета сует! — что это я вздумал говорить тебе о могуществе земных приязней? Хочешь знать, каково это могущество? Когда бы через несколько лет после смерти человек возвратился в круг живых, я очень и очень сомневаюсь, что ему обрадовались бы даже те, кто особенно горько его оплакивал; так быстро проявляются у нас новые привычки, так мало чего стоит наша жизнь даже для друзей, сердечно нас любивших.
Возблагодари же Бога, дочь моя, за то, что он в неизреченной своей благости забирает тебя из этой юдоли слез. В заоблачных высях тебе, девственница, уже уготовано белоснежное одеяние, уготован лучистый венец, и слышу, как Царица Небесная кличет тебя: „Приди ко мне, достойная служанка моя, приди, голубица, и воссядь на престоле целомудрия среди этих дев, что пожертвовали красотой и молодостью ради человеколюбивых дел, ради воспитания детей, ради беззаветного покаяния. Приди, лилия моя непорочная, и вкуси отдых на груди Иисуса Христа. Ты не обманулась, избрав брачным своим ложем смертный одр, ибо во веки веков пребудешь в объятиях Небесного Супруга“».
Как с последним лучом солнца утихают ветры и покой воцаряется в небесной шири, так с последним кротким словом старца умиротворились страсти в сердце моей возлюбленной. Казалось, ее тревожит теперь только моя скорбь, только мысль, как бы помочь мне перенести утрату. То она говорила, что умрет счастливая, если я обещаю осушить слезы, то твердила, что меня ждет мать, ждет отчизна, стараясь, разбередив былое горе, отвлечь от горя нынешнего, то призывала к терпению, к добросердечию, повторяя: «Ты не всегда будешь несчастен, небо испытывает тебя сегодня, чтобы научить состраданию к горести ближних. Человеческое сердце, Шактас, похоже на деревья, чей бальзам исцеляет раны; но они источают его лишь после того, как их самих ранят железом».
Потом она переводила взгляд на миссионера, чтобы он утолил ее боль, как она утолила мою, и, то ободряющая, то ободряемая, произносила и слушала на смертном одре живительные слова.
Отшельник меж тем с еще большим рвением хлопотал вокруг нее. Жар милосердия словно вернул молодость его дряхлому телу и, готовя лекарства, поправляя постель болящей, раздувая огонь в очаге, он вдохновенно говорил о Боге и о блаженстве праведных. Он как бы держал в руках факел веры и освещал им