Я открываю глаза. Мне так тяжело, я задыхаюсь. Когда не хватает воздуха для свободного дыхания — это самое страшное.
Я сдавлен и сверху и снизу. Я не могу верно почувствовать, что сталось с моим телом, живо ли оно еще, цело ли. Но нет, я не душа, нет. Я все еще единство земное тела и души.
Я пытаюсь пошевелиться. Нет, не получается. Что с моим телом? Что с моими ногами и руками? Я не мертв, я еще жив. Но неужели я так искалечен, что уже никогда не смогу двигаться?
Но о каком «никогда» я могу говорить! Это самое «никогда» совсем скоро наступит на меня. Я пытаюсь вздохнуть, пытаюсь дышать, но воздуха нет. Я умру? Я умираю?
О, какой тоскливый страшный ужас!
Я не думаю ни о ком, у меня сейчас нет ни братьев, ни сестер, ни отца, ни матери. Нас только двое — я и смерть. И мы боремся друг с другом. Мы должны бороться.
Я делаю отчаянные усилия.
Вверх. Но нет. Глухо и плотно сверху прикрывает меня, навалилось. Вниз? Невозможно.
Мой разум не угас и напряженно ищет путь к спасению.
Ползком. Ползти. Но удастся ли мне?
Головой вперед начинаю двигаться, словно подземный жук. Вот уже двигаю локтями. Вот уже ноги помогают. Я ползу.
Как мне трудно! Но все же это в тысячу раз лучше неподвижного ожидания неминуемой смерти!
20
Голова моя проталкивается наружу. Я и вправду чувствую себя насекомым, тяжелым и неуклюжим.
Я уже понимаю, что я лежал под рухнувшей палаткой. Сейчас я выползаю из-под нее. А что было? Песчаный вихрь. Какой же тучей песка я был придавлен? Как я нахожу силы? Я сам себе изумляюсь.
И вот я знаю, что уже лежу на свободе. Уже дышу свободно. Но воздух горячий. Значит, день? Или это после ночного вихря песчаного такое жаркое утро? Вижу песок и небо. Даже и нельзя сказать, что я вижу песок и небо. Нет, вернее было бы сказать, что я их ощущаю взглядом.
Теперь я вне опасности. И силы снова оставляют меня. Песок мне кажется мягким. Глаза мои закрываются. Давящая усталость сковывает меня забытьем.
21
Когда я снова открываю глаза, я уже в состоянии все понять, все осознать.
Повсюду грудами изгибается с какой-то спокойной плавностью песок. Небо кажется совсем неподвижным.
Тишина.
Сгибаю руки и пытаюсь приподняться на локтях. Сначала очень больно, голова кружится. Пережидаю. Наконец поднимаюсь.
Вокруг нет ничего, кроме неба недвижного и этого плавного песка.
Встаю. Пошатываюсь. Поворачиваюсь. В песке — осыпающийся лаз. Песок. Один лишь песок. Но как у меня хватило сил выбраться?
Вдруг новый приступ ужаса. Неужели песком засыпано все? Может быть, даже все на свете, И что делать мне, единственному уцелевшему, среди песка? Среди песка под небом.
Здесь, под этой толщей песка погребены циновки с едой и палатка. И черные рабы моего брата мертвы под этими грудами песчаными.
Наконец-то я вспомнил, подумав о рабах, о людях, наконец-то я вспомнил о братьях и сестрах. Где они? Бежали? Спаслись? Где отец и мать?
22
И вдруг на моих глазах медленный тихий и низко струящийся ветер принимается отвеивать песок. Медленно, тихо, даже словно бы бережно. Легкое-легкое шуршание осыпающегося песка.
Я смотрю, как зачарованный.
Тихо длятся это странное шуршание, это осыпание, эта тихая работа ветра.
Мне начинает казаться, что все это производит кто-то, наделенный всеми чувствами и мыслями, подобными человеческим. Но он — не человек. Его чувства и мысли бестелесны в пространстве. Сейчас он тихо отвеивает песок.
Но кто он?
Неужели Бог? Ягве?
Нет, нет, этого не может быть. Я почему-то знаю, что Бог не стал бы ничего такого делать. Почему не стал бы? Да, почему?
Пытаюсь сам себе ответить. Песок осыпается с таким тихим шуршанием.
Бог. Бог не стал бы делать такую простую работу. Что еще? Этот кто-то, отвеивающий песок, он странный какой-то. Он знает, что сделал страшное; кажется, он хочет увидеть мое отчаяние, услышать мои вопли тоски и печали по умершим. Но он не зол. Это странно, но он не зол. В нем много какого-то живого и тихого любопытства, и он странный.
Бог не возьмется за такую простую работу, как отвеивание песка. Но Бог прост. Бог милует или карает. А этот, отвеивающий песок, он непонятный. Зачем он? Чего хочет? Мне кажется, с ним можно говорить и даже спорить можно с ним.
Я не чувствую страха. Мне вдруг передается это тихое любопытство. Вот сейчас не будет этих груд песка. Что я увижу? Цела ли посуда? Как будут выглядеть тела погибших рабов?
Вдруг я осознаю, что мысли мои — это дурно. Как я могу спокойно любопытствовать, глядя на погибших людей? Нет, это не мое любопытство. Я не таков. Это любопытство того, кто отвеивает песок, передалось мне.
Вот они, тела мертвых рабов. Скорченные предсмертным ужасом, скрюченные тела. Широко раскрытые красногубые рты, эти рты словно бы навеки застыли в гримасе последнего мучительного и бесполезного вдоха. Я вдруг с ужасом чувствую, что начинаю находить в этом страшном зрелище что-то смешное. Умершие смешны. Смешны гримасы их лиц, смешны застывшие корчи их тел.
Я тихо смеюсь.
Но почему я смеюсь? Ведь я знаю, что это жестоко и очень дурно — смеяться над умершими, над погибшими так страшно, даже если они рабы.
Но какие-то странные мысли одолевают меня. Эти мысли разлиты в воздухе, они заполнили пространство. А почему мне нельзя смеяться, думаю я. Почему я должен заставлять себя печалиться, когда мне хочется смеяться? Почему?
Проклятые мысли развиваются, не останавливаясь.
Должно быть, и мои братья и сестры, и все другие юноши и девушки мертвы. Я должен пойти и увидеть их мертвые тела. Это будет очень смешно. Мне самому не грозит уже больше никакая опасность. Я должен пойти и увидеть.
Но ведь я не должен так думать! Человек не должен так думать.
И новые мысли: а почему не должен? Кто запретил? Но ведь я знаю, кто запретил. Бог! Но почему я должен следовать каким бы то ни было запретам? Почему я не должен делать то, что мне хочется делать?