— Если бы я тебя не знал, то тут бы и поверил. Если бы не видел тебя регулярно роющейся в помойном ведре.
В ее доме вот все было нужным. Там нечего было выбросить, в ее доме. Он сам разве что плохо вписывался в его интерьер в своих мокрых от волнения носках. Слава богу, что ее ковры тщательно гасили их следы. Он вдруг впервые осознал, что отстал от жизни, почти устарел. И после него ничего нет, ничего не остается, случись что. Даже следов.
Могла ли она оценить его бесцветное и быстро испаряющееся, как эфир, присутствие в своей жизни? Ему хотелась стать для нее нужным и необходимым. «Любишь меня?» — «Нет». И он разрешал ей разорять свой привычный уклад, наблюдая, какое ей это доставляет удовольствие хозяйничать, летать, словно demonio insuperabile.[9]
В ее расстановке вещей сквозил целый ритуал, в протираниях — бегство от чего-то, в борьбе с вещами — крах надеж, в стремлении к чистым поверхностям — внутренний надрыв. На бегу, не разбирая дороги, она инстинктивно пыталась свить гнездо, удерживая все, что соскальзывало, и выкорчевывая все, что плотно в ней, до того как она появилась здесь, засело.
Он старался подружиться с ней ценой своих потерь, не теряя надежды, что она оглянется, заметит все свои разрушения, ахнет, ужаснется и перестанет. В ней сидел какой-то заводной черт, который беспрестанно подвергал сомнению не только чужие, но и ее ценности. Единственное, что он запретил ей делать, — это смотреть на него немигающим, гипнотическим взглядом.
Предпринимая попытки выворачивать наизнанку отношения, она старалась дать себе и ему понять — не страшно быть вместе. Надо ощущать, обживать совместный тыл, без ожидания опасного толчка в спину. И кропотливо каждую весну высаживала саженцы своего доверия во внутренний дворик их отношений. Зимой — промерзшими, весной — побитыми моросящими изматывающими дождями, осенью — изломанных дворовыми мальчишками.
Глеб же садился на стул, широко расставлял ноги, клал локти на колени, играя желваками, и вот-вот готов был заговорить. И не мог. То, что он действительно думал, никак не выходило наружу. А Соня твердила, что это и есть простой тест на искренность, «из чего слеплен
Он ловил ее, перегнувшись с моста, когда она в пелене сознания проплывала мимо, и наивно думал, что счастье само плывет ему в руки. Оказалось, что это он плыл в руки счастью. Она умела притвориться бездушной пластмассовой куклой и иногда не желала даже всплывать. Тогда он стоял, ждал и смотрел на бегущую воду в надежде заметить где-нибудь вдалеке угол яркого банта на ее солнечных волосах. Оба забыли к тому моменту, когда встретились, что бессмертны и достигли пика безвозвратных потерь. Именно тогда он и протянул ей свою крепкую руку, ненужную и непрошеную. Осознавая, что есть еще одна попытка уже потому, что есть еще одна рука. Коль уж Бог так придумал с человеками. Она уцепилась, скорее по инерции, как пенсионерка на шумном проспекте, которой разводилы сунули впопыхах упаковку одноразовых бумажных платков в подарок, чтобы привлечь ее рассеянное внимание и наконец обмануть. По-настоящему.
Она ускользала, просачивалась сквозь пальцы. Он пытался застать ее в детстве, в те редкие минуты, когда она туда возвращалась в своих воспоминаниях, в обидчивых рассказах об ее отце, он слушал, а сам тем временем цеплял ее осторожно багром и медленно тащил к своему берегу, чтобы сделать еще один сеанс искусственного дыхания, пока она отвлеклась и не сопротивлялась. Глеб впервые видел перед собой такой оживленный труп, не способный жить в гармонии ни с кем, в том числе и с собой. И сам полагал, что является таким же точно трупом, отдавая себе отчет в том, что они встретились, уже будучи мертвыми. Настолько, насколько это еще возможно при ходьбе.
Раньше ему казалось, что ребенок, отдаляясь от родителей, уносит в себе и часть их. А тут он вдруг впервые осознал, что, оказывается, он просто прилипает к ним однажды, для того чтобы чувствовать заботу о себе, удивлять, радовать, заставлять сопереживать и расстраивать, а главное — он приходит к ним за любовью, и если ее нет, они никак не могут расстаться.
Стоило ему в первый раз увидеть Соню, как он почувствовал сладостно-тягостную ответственность за нее, вопреки воле. Так он впервые родил себе дочь. Мучительно и непросто. Внутри себя. И стал отцом, не осознавая, что другие, более важные и зрелые роли остаются ему теперь недоступны.
На следующий день после близости она достала из заднего кармана его штанов общероссийский паспорт и в графе «семейное положение» вывела простым карандашом: «Женат». И положила паспорт на место. Этот ее детский проступок он обнаружил не сразу. Мало того, он его обнаружил не сам. На порчу документа ему указали, пролистывая паспорт в отделении милиции. Но он не злился.
Близость возникла между ними быстро и внезапно, как выскользнувшая из рук на пол ваза. Она стала дополнением, еще одной гранью, но уже не могла стать чем-то целым, раскололась. У обоих создавалось впечатление, что без нее они легко бы могли существовать, а осуществив ее, что с трудом теперь обойдутся и уже никогда не смогут склеить образовавшиеся трещины, через которые испарялась легкость общения.
Его высокий рост, широкие плечи, темные волосы и сила являли собой хрестоматийный образец русского богатыря — образа доверия и всего того сдержанного великолепия, которым природа награждает благочестивых, немного меланхоличных, крепких духом и телом, немного угрюмых и далеко отстоящих от сангвиников натур.
— Ты же мне брат. — Соня многозначительно улыбалась.
— Дай сюда руку.
— Зачем?
Глеб взял ее руку.
— Разве
— Думаю, да. Это же не влияет на степень родства. Так может быть у кого угодно.
— Дурочка. Вот поэтому я братом-то тебе быть и не хочу, — заключил он. — Вот уж уволь, кем угодно, только не братом.
— И зря! Надо учиться.
— Зачем?
— Надо быть открытым новому, а ты его воспринимаешь в штыки. Все, что не вписывается в твои установки, ты воспринимаешь как неправильное. Зря. Что тебе мешает испытывать ко мне еще и братские чувства?
Шаг за шагом эта взрослая девочка, с которой он проводил часы, дни, месяцы ловко взбиралась на его плечи. Так их гигантская трехметровая биоконструкция зашагала, неуверенно переставляя ноги, в будущее. Когда же ее верхняя часть пообвыклась, уютно обустроилась, его в очередной раз осенило, что теперь он родил себе еще и собственную мать. Потому как оттуда, сверху, она периодически, вглядываясь в горизонт, видела то, чего, полагала, никак не может увидеть он, и считала своим долгом сообщить об этом, наставить и предостеречь, не имея даже приблизительного представления о том, что творится у него внизу, под ногами.
Нет, он даже не пытался больше женщин понять, еще в юности его предупредил об этой ошибке Бальзак: «Если мужчина понял женщину — он уже не мужчина». Напротив, с тех пор как он перестал стремиться разгадывать их, к нему пришел настоящий покой. Женщины отвечали взаимностью — и он чувствовал на себе неподдельный их интерес. Но она была другой. С ней он понял, как жестоко они вместе с Бальзаком ошибались. Соня не игнорировала его. Значит, все еще сохранялся его магнетизм, притягивающий женщин. Он видел в ней какую-то борьбу. Видел и делал вид, что не видит.
Софья утомила. Странно то, что она никогда не снилась, пока была рядом, или снилась как-то невнятно в облике других женщин, но все в них говорило о том, что это она, тогда как фигуры и лица были другими. Теперь же редко удавалось покемарить без снов с ее присутствием. Латая выжженные бессонницей ночные бреши сознания сквозь приглушенный немигающий свет красного интимного бра, он