мнению, что это была любовница Наполеона, куртизанка Марго Беланже. Никто не знает точно. Одни версии.
— Вы искусствовед?
— Связана с искусством.
— Живопись?
— Художник-скульптор. Только что закончила Мухинское, отделение монументально-декоративного искусства. У нас в семье его всегда называли училищем барона Штиглица. Мой папа тоже скульптор, любит цитировать Дидро: «Мрамор не умеет смеяться». Моя дипломная работа называлась «Смеющаяся всадница». Она отлита из бронзы.
— Как интересно! А кто тогда вы? Кем вы себя видите на известных полотнах?
— Мне кажется, но это только сегодня такой день, что самое то — кабанелевское рождение Венеры. И пять вот этих наших ангелов сверху как раз, кстати, для парения. И волосы, которые я собираюсь скоро отрезать, еще целы. Завтра попрошу мужа, он принесет нам альбом с репродукциями. Хотите?
На следующий день Люба рисовала Веронику.
Семен Михайлович крякнул и театрально махнул рукой кому-то невидимому, снимая стальную крышку с горлышка белой прозрачной бутылки. Он старательно привыкал к своему новому статусу, к тому, что стал наконец дедом.
Будет с тобой маленькая кучка людей, разбросанных тем дальше, чем они тебе ближе. Самые дорогие и самые нужные умрут скорее остальных. Они, ничего не делая особенного, дадут тебе больше на поколения вперед, чем те, кого ты привыкнешь видеть рядом. Их «ничего особенного» будет для тебя в самый важный момент всем. Они будут твоей незримой опорой, и, когда она рухнет, никто из них не скажет на твоих похоронах красивых речей. Настоящие друзья, как и настоящие враги, не обязаны приходить на наши похороны. Одним больно, другим неприятно, кто-то просто захочет сохранить тебя в памяти живым, и это его право, третьим некогда, и это тоже можно простить. Ведь мы не умираем. На моих похоронах попрошу поставить что-нибудь веселенькое из «Картинок с ярмарки» Мусоргского. Он тоже любил крепко выпить…
Те, кто будут любить тебя страстно и искренне, унесут память о тебе в молчаливой горькой тоске. Настоящая дружба — ипостась любви и едва ли поддается определению. Это когда ни тебе, ни от тебя ничего не надо, но в нужный момент отдается все. Дурачок ты еще. Дурачок, что родился. Смотрю на тебя и думаю: кем станешь, как жизнь проживешь? В шапке дурак — и без шапки дурак…
Вот ты орешь. А я что должен по идее встать сделать? Правильно — дать тебе соску с кашей. Любой так и поступил бы на моем месте. А я не встану и не дам. Потому что у меня есть этому объяснение, есть позиция. Ты зачем сюда пришел? Мир посмотреть, себя показать? Тут все по-честному, все расстановки уже сделаны, свои правила, свои законы. Ты уже попал в известного рода западню, в слой, в семью или в нечто подобное ей, в некие, понимаешь ли, отношения, в иерархию, как кур во щи. Кем-то определено тебе все это, как базис наместо стартовой площадки. Если ты пришел сюда без фанфаронства и наигрышей, пришел за правдой, ешь сопли, глотай слезы и готовься наесться еще чего покрепче. А если так просто, нервы всем кругом мотать, высматривать себе шею, это, друг мой ситный, другое. Тогда на? тебе и соску и «сюси-пуси». Ты мне кредо для начала покажи!
Дед с шумом выдохнул и хлопнул пустой ребристый стакан об стол.
«Что в горбу?» — «Денежки». — «Кто тебе дал?» — «Дедушка». — «Чем он клал?» — «Ковшичком». — «Каким?» — «Золотым». — «Дай-ка мне». — «Фиг тебе».
Глеб запомнит его именно по этой прибаутке, когда тот качал его на ноге, придерживая за руки.
Значительные успехи достигнуты на всех направлениях хозяйственного, культурного строительства советские люди коммунисты и беспартийные противопоставили трудностям свою организованность самоотверженность инициативу трудовые успехи сделали возможным дальнейшее повышение народного благосостояния а это партия считает своей главной задачей…
Тогда я буду знать, кто ты и как с тобой обходиться. А орать любой может. Ты скоро в этом убедишься. И сам орать начнешь, вот как сейчас, требовательно, с надрывом или жалобно, лишь бы цели своей достичь. Правильно, ты на базаре, торгуйся… Тут горлом все берут, напором, вертикальной харизмой или согбенным состраданием.
Но, между нами говоря, в этом и состоит мой прародительский долг — тебя как можно скорее в жизнь посвятить и даже слегка разочаровать. Разочаровать раньше, чем это сделает кто-то другой, более грубый и более внятный, пока ты не начнешь меняться до неузнаваемости, раньше, чем озлобишься, сопьешься или пойдешь у них на поводу. Поэтому перетопчешься без каши для начала. Скоро мамка твоя придет, терпи. Не выдержит она. Знаю я бабье племя…
Он не был злым, его дед, отец его отца. Он лишь старался скрыть никому не нужную доброту за раздражением, разочарованием, замкнутостью.
В его теперешней новой семье, где он проживал на паях с молодыми, перестали обращать внимание на простой человеческий чих, что тоже долго было ему непонятно и дико. Никто, кроме него, не говорил другому: «Будь здоров». Чихали сами по себе, без пожеланий. Стало даже казаться, что это свойство — желать всем здоровья — надо из себя изживать, когда он видел в ответ на пожелание удивленные и даже испуганные глаза Вероники. Будто перед ней не он, а поп, что крестит кого-то или принимается делать странные пассы, приговаривая «чуфыр-чуфыр». «Будь здоров» стало ненужным, мало кем узнаваемым, чем-то почти местечковым, родовым. Запил он рано, когда заболела жена, и вдвое сильнее, когда она умерла от злой, как он говорил, опухоли, мучающаяся, стонущая, у него на руках.
Глеба рано хотели отнять от материнской груди, и он плакал, раздражая вынужденных его терпеть нянек, каждая из которых привносила вместе с собой в его мир собственную теорию воспитания. Кто, убаюкивая, качал на мягких руках, кто тряс на сильных, подкидывая вверх, стараясь развеселить, и тогда он обильно срыгивал на них сверху молоком, облегчаясь и захлебываясь слезами. Кто-то грубым голосом напевал себе под нос «бацу-бацу-барабацу», кто-то в сердцах сам начинал грозно кричать и шипеть с досады. Он не запомнил, кто именно.
Мамка стояла тем временем за дверью с перетянутой, болезненно-каменной грудью, и молоко щедро лилось у нее на пеленку, подоткнутую в ставший тесным старенький материнский бюстгальтер на толстых лямках. Вся в слезах, она слушала рвущий душу детский плач, вернувшись с рынка. И из ее рук выскочил и ударился о каменный пол бидон с коровьим молоком утренней дойки. Желтоватая, сливочная пенная река разлилась по площадке и побежала вниз по ступенькам, заструилась, спеша, с лестничной клетки в пролет, заливая прогулочные клеенчатые коляски.
Уронила, растяпа. Придется сухое разводить. И кухня уже закрыта. А он и не чешется. Говорили мне, подумай. Камни в груди. Невозможно стоять. Только тогда уж терпите и не давайте… У самих-то есть дети, интересно?
Вероника уставилась на молоко, собирающее в свой быстрый сливочный поток песок, пыль, окурки и шерсть домашних котов. Не выдержав пытки, отметая все наставления, дрожащими руками отворила входную дверь, вбежала, вытирая слезы, крича с порога: «Не могу! Не могу!», распутала набухшую, переполненную грудь, зыркнула на сидящего в безучастной позе за столом