пассажирском до Здолбунова, чем на сверкающей зеркальными купе сталинской птице-«двойке» до Москвы. И кассирша пригородного улыбается по-домашнему, доброго вечера желает, полиглотка, сразу на двух языках, русском и украинском.

– Вам в какой вагон? Вам у який?

– В одиннадцатый... Сегодня одиннадцатый спальный.

– Пожалуйста... Будь ласка.

– Дякую.

Все неторопливо, все – как в прошлом за солью в Крым на волах ездили – «Цоб – цобе». Успеваешь и на перрон выйти – который из вагонов спальный узнать, и к кассе вернуться – билет купить, и место в нужном вагоне занять, и удобно расположиться, поужинать перед сном на газетке «Вечерний Киев», пока назад дернет, потом вперед потянет и двинется, и заскрипит, как воз. Вагоны не переполнены, а в спальном и вовсе бывает несколько пассажиров. Сам же спальный вагон в почтово-пассажирском отличается от обычного тем, что в нем из экономии свет не зажигают на протяжении всего пути. Кто хочет при свете, пусть в других вагонах едет, где он горит, хоть и вполнакала, так что все равно читать классику невозможно, но в картишки перекинуться допустимо. А какое еще занятие у пассажира, который уж до дыр заездил этот маршрут, – и он ему знаком, как собственное жилье. Можно еще поговорить на современные темы либо о прошлом, да разговоры эти не менее знакомы, чем маршрут. Я предпочитал спать, а если кто-нибудь со мной заговаривал, то отвечал из вежливости сонным голосом, а потом, якобы от переутомления, начинал похрапывать. Так пытался я поступить и в этот раз после первых, ничего не значащих слов попутчика и поступил бы так, если б не фраза о двадцать втором июня сорок первого года, которая приведена в самом начале и которая заставила меня поднять голову, чтоб рассмотреть собеседника. Заговорил он не сразу: видно, так же как и я, спешил поужинать перед сном на газетке. Да и сидели мы вначале в разных концах почти пустого вагона. Я ел, не поднимая головы, пока мимо нас тащились новостройки на правом берегу Днепра. Я видел, не поднимая головы, ибо знал все наизусть: как загораются огни на холмах Печерска, в долинах Подола и Куреневки, как мелькают огоньки среди зелени парков и скверов, которых пока еще не успели окончательно извести, как извели Николаевскую, Александровскую, Фундуклеевскую, Прорезную, Бибиковский бульвар, Большую Васильковскую, словно погасив нарядные лучи, в разные стороны расходившиеся от Крещатика, а самому Крещатику оставив одно лишь название, слишком уж древнее, чтоб на него покушались. Впрочем, я слышал, что все-таки покушались и даже придумали нечто иное, кумачовое. Но, как и в случае с Невским проспектом, решили проявить умеренность, пошли на попятную и удовлетворились ликвидацией Тверской в Москве. Прошлый, старый Киев был, конечно, городом противоречивым, но внешний его облик был необычайно наряден и делал его одним из красивейших городов Европы. Нынешний же Киев – город однозначный, и внешний его лик вполне соответствует его внутренней сути. И мне казалось, особенно когда я смотрел в окно поезда, в вечерние сумерки, что дух старого Киева покоится теперь здесь, среди пригородных песчаных холмов на дне глубоких оврагов. Местность в Киеве и вокруг Киева носит весьма пересеченный характер, здесь множество естественных могил, облегчающих технологию массовых расстрелов и захоронений.

Когда я поднял на этот раз голову от промасленной газетки «Вечерний Киев» с яичной скорлупой и колбасными шкурками, мост через Днепр, отделяющий Киев от его пригородов, уже был позади. Вон вдали на горизонте, как усталые глаза перед сном, мигают огни Дарницы, по пескам которой некогда, в пору ранней молодости, утруждал я ноги свои. Здесь же, бегая с одного стройобъекта на другой, сочинил я и первый стишок в духе Маяковского «Все-таки хорошо».

Надо мной небо синее

Все-таки хорошо.

Слева мост, покрытый инеем,

Все-таки хорошо.

Справа фабрика-ударница

Все-таки хорошо.

Предо мной предместье Дарница

Все-таки хорошо.

Киев – Русь, теперь окраина

Все-таки хорошо.

Где Россия, там Украина.

Все-таки хорошо.

В редакцию, куда я зашел с благоговением, как верующий в храм, редактор- гайдамак сказал мне:

– На цю делекатну тему так не пишуть.

Мне показалось, что одновременно, как чревовещатель, он крикнул животом – жиды!

«Жиды!» – действительно кричали, но в коридоре. Кричал известный украинский литературный критик Шлопак, от горилки красный, как хороший чесночный борщ. Об руку его деликатно держал сам главный редактор, что-то шептал на ухо – видно, уговаривал пойти домой, раздеться, разуться и выпить огуречного рассола.

– А это кто? – вдруг задержал на мне бешеный погромный взгляд Шлопак. – Это свой человек?

– Свой, свой, – успокаивал Шлопака главный редактор, известный украинский литератор.

– Свой жид! – крикнул Шлопак.

– Свой, свой, – как неразумному дитяте, бубнил, убаюкивал главный редактор, несколько, правда, стыдливо на меня глянув, словно его дитятя не ко времени при постороннем пукнуло.

Позднее я прочитал в каком-то киевском журнальчике дружеский шарж к юбилею Шлопака. Есть там и строки о беседе Шлопака с молодым автором.

«Присутнiй в редакцii критик Шлопак

Порадив читати Сосюру».

(Сосюра – классик украинской советской литературы.)

Стишок этот о Шлопаке почему-то вместе с другим мусором подобного рода завалялся у меня в мозгу, и я иногда вспоминал его, но напевно, на мотив «Гордого „Варяга“»: «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“, пощады никто не желает...»

Наше прошлое – это те же сны. А сны ведь не выбираешь. Они снятся иногда кошмарные, иногда приятные, иногда глупые, иногда смешные. Вот какой сон из ранней молодости приснился мне, когда я смотрел на потухающие огни Дарницы, устраивающейся на ночлег прямо на своих песках.

Мелькнул в теплой августовской полутьме Турханов остров, в заводях которого устраивался на ночевку целый флот лодок, парусников и катеров. Потянулись песчаные бугры. Начинались места более сухие, переходные от местности речной к лесостепной, хоть и освежаемой множеством мелких речушек, таких как Уж, Ирша, Рось, Олышанка, житомирский Тетерев, бердичевская Гнилопять и снова украинские – Синюха, Каменка, Растовица, Ятрань из песни: «Там, де Ятрань круто вьеться, с пiд явора бье вода, там дiвчина воду брала, чорнобрива, молода».

Люблю я украинские песни, люблю лица пожилых украинских женщин, люблю здешнюю, быстро наступающую юго-западную весну, жаркое лето, освежаемое западными ветрами, сухую, теплую осень...

Я не люблю украинцев, но это уже другой вопрос. Почему так? Разрешите мне эту мысль не объяснять. Мне кажется, есть такие мысли и такие ощущения, которые от ясности только мертвеют, обращаются в банальности, а случается даже, создают об их обладателе несправедливое и неприличное представление. Добавлю лишь, что я вообще детали и подробности в человеке люблю больше, чем самого человека в целом. Потому что, как мне кажется, детали в человеке Божьи, а общая конструкция дьявольская. Да и мир наш прекрасен своими деталями, а в целом ужасен и печален, как дух изгнания. Изгнания из плодотворного Божьего хаоса в бесплодный перезрелый порядок.

2

Кстати, разрешите представиться. Фамилия моя Забродский, имя не обязательно, по крайней мере сейчас. Имя – это уже слишком накоротко, а я хотел бы накоротко познакомить не столько с собой, сколько с человеком мне противоположным, так что обо мне вы можете в какой-то степени судить по этому человеку, взяв все наоборот. Там, где он бы поступил так, я бы поступил этак. Впрочем, чем-то мы с ним все-таки похожи, а чем-то непохожи. Чем похожи – понятно. А вот чем непохожи – трудно понять. Не противоположными же поступками. По поступкам о человеке, я считаю, судить нельзя. Вернее, можно, но суждения эти будут поверхностны. Одни и те же поступки могут быть вызваны разными чувствами, и наоборот: общие чувства могут рождать разные поступки. Мои поступки мне лично чаще не нравятся, чем нравятся. И мое отношение к миру (как говорят, к свету белому) чаще мне не нравится, чем нравится. Иногда кажется: мир так отвратителен, что закрыл бы глаза и бил бы вокруг себя палкой. Но попутчика своего до Здолбунова я выслушал творчески и этот свой поступок, эту свою роль Слушателя в целом одобряю.

Как мы сошлись и сели друг против друга, не совсем помню, специально мы друг друга не искали. Кажется, просто на ощупь в темноте нашли в вагоне место, где из окон дуло поменьше. Спать я до Фастова не собирался, мой попутчик, пожалуй, тоже, судя по тому, как он возился и кряхтел в темноте, что-то перекладывая из карманов, что-то застегивая. Потом нечто упало с деревянным стуком. Он сказал (и это были его первые слова, обращенные ко мне):

– Извините за беспокойство. Я вас разбудил?

Я ответил, что не спал. Спать до Фастова не стоит, поскольку станция Фастов ярко освещена, шумна и все равно разбудит. Зато дальше пойдут Ставище, Богуйки, Парипсы, Попельня, Бровки – места тихие, затемненные и даже на остановках сну не мешающие. Почти пять часов, до следующей узловой станции – Казатин, можно спать спокойно.

– Я тоже здешний, из этих краев, – ответил попутчик на эти мои познания и неловко наклонился, чтоб поднять упавший предмет.

Это была палка, с которой обычно ходят хромые. И действительно, видимый во тьме силуэт попутчика был скособочен. Так сидят калеки. Левая нога торчала, неестественно вытянутая. Значит, хромой. Почему эта деталь показалась мне заслуживающей внимания, не понимаю, но мы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату