били прямо на улице. Данцигских и прочих. Над советскими пленными издевались и морили голодом публично. Фабрики смерти дымили не так далеко – тут же, в Польше. Что сам Гюнтер, активный фюрер гитлерюгенда, в то время делал, не знаю и говорить об этом не буду. О том Гюнтер знает. Пусть говорит...» Грасс заговорил (правда, Горенштейн этого уже не услышал, его уже не было в живых), Грасс признался (с очень большим опозданием), что служил не в армии, в вермахте, а в эсэсовских частях. Это надо объяснить русским читателям: в вермахт призывали, эсэсовские же части формировались из добровольцев, убежденных сторонников нацизма и фюрера. Предпринимались уже близко к нашим временам даже хитроумные попытки (может быть, этим занимались бывшие сослуживцы Грасса) обелить, выгородить эсэсовские части, приравняв их к вермахту. Не удались; как это было решено на Нюрнбергском процесссе, так и осталось: СС – преступная организация.

Некоторые германисты, помню это, негодовали по поводу выступления Горенштейна против Грасса, считая его чуть ли не хулиганством. Не изменили ли они свою точку зрения после признания Грасса, что он был эсэсовцем, не посчитали ли, что у Горенштейна были серьезные основания для обличения Грасса?

С началом «перестройки», когда у нас была ликвидирована цензура, стали печатать и эмигрантов, – правда, на первых порах еще опасливо, оглядываясь: не дадут ли за это по шапке. Случалось, что давали. По указанию Лигачева – он был тогда в руководстве партии вторым человеком – «Литературке» запретили печатать некролог Виктора Некрасова. Тогда гулял стишок, предостерегавший прекраснодушных и легковерных: «Теперь у нас эпоха гласности, но скоро кончится она, и в Комитете безопасности запишут наши имена».

Встала проблема издания и для книг Горенштейна. Но это было не просто. Горенштейн жаловался, что его замалчивали. Было не совсем так. Просто текущая критика им почти не занималась – в том числе и эмигрантская, он был ей не по зубам. Но о нем, о его книгах, высоко оценивая их, писали очень серьезные, уважаемые литераторы, литературоведы – во Франции (я уже называл его) Е. Эткинд, в Германии Борис Хазанов, в Израиле Шимон Маркиш, в России Григорий Померанц, Вячеслав Иванов. Однако все это было позднее.

В интервью в 1990 году Горенштейн сказал: «Теперь мои книги возвращаются...» Со дня на день в Москве тогда должен был выйти его трехтомник – он ждал его. В издательской судьбе книг Горенштейна этот трехтомник – самый счастливый, очень важный эпизод. Трехтомник выпустило незадолго до этого созданное издательство «Слово». Выпустило на свой страх и риск: никакого издательского фундамента у Горенштейна в Советском Союзе не было – напечатан был когда-то лишь рассказ «Дом с башенкой». Да и за рубежом предложений об издании его собрания сочинений или представительного сборника не было. Так что в молодом издательстве руководствовались собственной оценкой художественных достоинств произведений Горенштейна (должен в связи с этим сказать добрые слова о главном редакторе издательства Диане Тевекелян – она заслуживает их). Выход трехтомника стал событием, стимулировавшим интерес к творчеству Горенштейна в наших средствах печати. В «Знамени» была напечатана первая часть романа «Место», в журнале «Театр» – пьеса «Споры о Достоевском», в «Искусстве кино» – «Зима 53-го года», в «Юности» – «Искупление», в «Октябре» – «Псалом». <...>

Я уже цитировал Ефима Эткинда, писавшего о Горенштейне, что он «займет почетное место в современной русской литературе». Это было пожелание доброго пути писателю, который тогда работал не покладая рук, вера в то, что его книги непременно займут это «почетное место». «Крупнейший русский писатель последних десятилетий» – это после кончины Горенштейна писал Борис Хазанов, определяя место творчества Горенштейна на «карте» литературы. Не хочется, опираясь на их слова, предлагать какую-нибудь велеречивую формулировку.

Как сегодня обстоит дело? В прошлом году в ноябрьской книжке «Знамя» в рубрике «конференц-зал» задало литераторам вопросы: какова роль произведений, вышедших в свет на рубеже 1980 – 1990 годов, каково их место в истории сегодняшней литературы? Бросалось в глаза, что в числе этих сохранивших силу произведений литераторы называли Горенштейна. И вот еще что: недавно мне попала в руки монография Алексея Татаринова «Нирвана и Апокалипсис: кризисная эсхатология художественной прозы», вышедшая в провинции – хочу на это обратить внимание, – в которой одна из глав посвящена роману «Псалом» Горенштейна. Для меня «конференц-зал» «Знамени» и эта монография были свидетельством того, что творчество Горенштейна стало и остается частью живого литературного процесса. <...>

В общем, Горенштейн – писатель, которого еще предстоит издавать и осваивать. Но он много даст читателям – в этом я не сомневаюсь...

Лазарь Лазарев

Искупление

1

Мать сидела на табурете, привалившись спиной к столу, и красными от мороза руками стаскивала кирзовый сапог. Всякий раз, когда мать, придя с работы, начинала стаскивать сапог, Сашенька замирала, глотая слюну, с колотящимся сердцем ожидая лакомых кусочков. Был последний день декабря сорок пятого, уже начинало темнеть, и Ольга принесла из кухни коптилку.

То, что их жилица Ольга была дома, сердило Сашеньку: она знала, что Ольга не уйдет к себе на кухню, а будет торчать у стола, пока мать не даст и ей что-нибудь.

Мать левой ладонью схватила себя за согнутое, обтянутое ватными штанами колено, держа ногу на весу, а пальцами правой руки, упираясь в задник, тянула изо всех сил. Сапог упал, и из портянки посыпались на пол смерзшиеся куски пшенной каши. Мать подобрала их и сложила в заранее приготовленную тарелку. Она развернула портянку и достала тряпочку с котлетами. Было четыре котлеты: две совсем целые, подернутые хрустящей корочкой, две же были примяты ступней, и мать аккуратно сложила их на тарелку кусочек в кусочек. Затем она потянула ватную штанину и начала отстегивать пришпиленный булавками к чулку промасленный мешочек. Сладкий волнующий запах защекотал Сашенькины ноздри, под ребрами защемило, и она сглотнула слюну. Ольга тоже сглотнула слюну, да так громко, что в горле что-то хрустнуло, и Сашенька посмотрела на нее со злобой.

Сашеньке было шестнадцать лет, и была она довольно миловидна, но, когда начинала сердиться, а сердилась Сашенька часто, бледное личико ее покрывалось румянцем, глазки блестели, губки иногда вытягивались вперед, а иногда приоткрывались, обнажая мелкие аккуратные зубки. Сашенька страдала, но где-то в глубине души испытывала и удовольствие всякий раз, приведя себя в такое состояние.

Ольгу Сашенька ненавидела так, что, случалось, от гнева начинал болеть затылок.

Ольге было лет тридцать восемь, но выглядела она старше. Это было тихая, покорная женщина, однако покорность ее временами переходила в наглость, так как, не помня и не чувствуя обид, она не знала и стыда. Работала она поденно, мыла полы, стирала белье, по воскресеньям и церковным праздникам ходила на паперть и потом сортировала у себя за ширмой медяки, черствые куски пирога, застывшие вареники из черной муки. У Сашеньки с матерью Ольга поселилась тоже благодаря своей покорной наглости. Однажды она пришла работать: вымыла пол, принесла из сарая два мешка торфа, потом легла за печь и уснула. Был морозный ноябрьский вечер, а на Ольге были рваные чулки и галоши, подвязанные бечевкой. Мать ее пожалела, не стала будить. К утру Ольга расхворалась, кашляла, тяжело дышала. Дня через два кашель прошел, однако Ольга так и осталась жить за печью на кухне. Постель ее состояла целиком из вещей, днем на нее надетых. Под низ она подстилала две юбки, солдатскую гимнастерку, солдатскую байковую рубаху, телогрейка заменяла подушку, а платок – одеяло. В общем, с одеждой у нее обстояло неплохо, туго было с обувью, в одних галошах ломило от мороза пальцы, хоть она кутала ноги тряпьем и бумагой.

Но еще более Ольги ненавидела Сашенька ее ухажера Васю, которого Ольга подобрала где-то на паперти замерзающего и тоже привела в дом. Вася был крестьянин высокого роста с широкими, как лопата, руками, волосатыми ушами и толстой тяжелой шеей. Но глазки на его лице были маленькие, линяло-голубые, всегда испуганные и просящие.

– Как же так, Ольга? – сказала мать. – Как же ты человека в чужой дом поселяешь?.. А может, он вор или заразный...

– Нам до весны, хозяйка, – отвечала Ольга, отпаивая Васю кипятком, – Христа ради, хозяйка...

Вася так замерз, что не мог говорить, лишь испуганно косился на мать и с мольбой смотрел на Ольгу, точно прося, чтобы она его защитила. Вася остался.

Сашенька после узнала, что сбежал он из села, где соседка, как сказала Ольга, по злобе написала на Васю бумагу, будто он служил в оккупацию полицаем. Вася был совсем тихий, тише Ольги, и если не ходил на заработки, то сидел на кухне за ширмой, которую им дала мать. Ольга поставила в своем уголке круглый столик, весь ноздреватый, изъеденный древесными червями, Вася из досок сколотил скамеечку, на стену они повесили бумажные цветы, иконку и портрет маршала Жукова, вырезанный из газеты.

Пока мать снимала с ноги промасленный мешочек, Сашенька с тревогой думала, на заработках ли Вася, или он сидит за ширмой. В мешочке оказались пончики.

– Это по случаю Нового года, – сказала мать. – Для комсостава пекли...

Мать работала посудомойкой в милицейской столовой, и потому руки у нее были красные, распаренные кипятком из кухонных чанов, а на морозе они краснели еще сильней и опухали в суставах.

Сашенька

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×