посапывает во сне. И мне приятно.
— Приятно?! Gesu Maria Isepo, да ты самое подлое и отвратительное человеческое создание, которое я только когда-либо встречал!
Гнусный поступок раба вполне заслуживал того, чтобы его избили до крови, и, конечно же, выйди правда наружу, ему бы как следует досталось от родителей младенца. Но поскольку я в некоторой степени сам спровоцировал его, я не стал бить раба. Я просто долго ругался и цитировал ему слова нашего Господа Иисуса — или пророка Исы, которому поклонялся Ноздря, — что мы всегда должны нежно обращаться с маленькими детьми, потому что они войдут в Царствие Божие.
— Но я сделал это нежно, хозяин. Теперь наступила тишина, и вы можете наслаждаться танцем дальше.
— Я не могу! Не в твоей компании, тварь! Я не могу смотреть в глаза танцующим женщинам, зная, что одна из них мать этого несчастного невинного младенца.
Потому-то я и ушел еще до того, как представление закончилось.
К счастью, обычно ничто не мешало мне наслаждаться зрелищами. Иной раз мне случалось также наблюдать не танцы, а игры. В Базайи-Гумбаде были популярны две спортивные уличные игры. Ни в одну из них нельзя было играть на маленькой площадке, потому что в обеих играх участвовало огромное количество мужчин верхом на лошадях.
В первой игре принимали участие только мужчины-хунзукуты, потому что изначально ее придумали у них на родине, в долине реки Хунзы, где-то к югу от этих гор. Участники игры размахивали тяжелыми палками, похожими на колотушки, отбивая предмет, на их языке именуемый pulu, — круглый шар из ивы, который катился по земле как мяч. В каждой команде было по шесть верховых хунзукутов, которые старались ударить по pulu своими палками — в то же время они довольно часто и с восторгом лупили по своим противникам, их лошадям и собственным игрокам — для того, чтобы провести pulu мимо шестерки защищающихся противников и закатить или забить его за линию в дальнем конце поля, что означало победу.
Я часто терял нить игры, оттого что долго по отдельности разговаривал с игроками обеих команд. Все они были одеты в тяжелую одежду из меха и кожи и вдобавок неизменно щеголяли в традиционных головных уборах — человек при этом выглядит так, словно он удерживает на голове два огромных пирога. В действительности же их головной убор состоял из длинного рулона грубого полотна, оба конца которого накручивались на голову навстречу друг другу. Для состязаний в pulu шестеро участников одной команды надевали красные «пироги», а другие шестеро — синие. Но как только игра начиналась, эти цвета было уже невозможно различить.
Еще я часто терял из виду среди сорока восьми топчущихся копыт, во взметающемся снегу, грязи и брызгах, и сам деревянный pulu. Колотушки с громким стуком соединялись, и, хотя и не часто, некоторые игроки, спешившись, все-таки сильно ударяли по нему и, как правило, перебрасывали pulu. Более опытные зрители, а это значит, все остальные в Базайи-Гумбаде, были настоящими знатоками этой игры. Каждый раз, когда они видели, что pulu отскакивал за линию на одном или на другом конце поля, вся толпа начинала кричать: «Гол! Го-о-ол!» — хунзукутское слово, означающее, что какая-либо команда увеличила счет на одно очко, одновременно музыканты принимались бить в барабаны и играть на флейтах, издавая победную какофонию.
Игра заканчивалась, лишь когда одна из команд девять раз загоняла pulu за линию на противоположной стороне поля. Потому-то табун из двенадцати лошадей мог провести целый день, носясь туда и обратно по мокрому грязному полю. Игроки при этом вопили и громко богохульствовали, зрители одобрительно ревели, а палки взмывали вверх и ломались, часто в щепки. Вылетавшая из-под копыт грязь покрывала игроков, лошадей, зрителей и музыкантов. Всадники выпадали из седел и старались убежать, чтобы спастись от сидевших верхом товарищей. К концу дня, когда поле превращалось в настоящее болото из грязи и слизи, лошади начинали скользить на топких местах и валились наземь. Эта была восхитительная игра, я никогда не упускал случая взглянуть на нее.
Вторая игра была на нее похожа: в ней тоже принимало участие множество всадников. Однако их число не было ограничено, ибо здесь не было команд. Каждый играл сам за себя против остальных. Игра эта называлась bous-kashia, думаю, что это таджикское слово, однако к ней присоединялись все мужчины лагеря. Вместо pulu в bous-kashia гоняли по земле козлиную тушу без головы.
Свежий труп животного просто пинали по земле среди лошадиных копыт, а множество всадников, в стремлении приблизиться к нему боролись, тузили и отталкивали друг друга. Каждый норовил дотянуться и схватить козла с земли. Тот, кому в конце концов удавалось это сделать, несся галопом и тащил его к линии в конце поля. Все остальные, разумеется, пускались за ним вдогонку, пытаясь выхватить трофей, подставить подножку его лошади, заставить ее свернуть или выбить всадника из седла. Кто бы ни схватил козлиную тушу, он сам становился добычей для остальных. Таким образом, игра в действительности представляла собой не что иное, как борьбу и выхватывание козлиной туши друг у друга. Игра была яростной и возбуждающей, лишь несколько игроков выходили из нее без потерь. Мало того, множество зрителей получали травмы от скачущих лошадей или падали без чувств, когда в них попадала туша козла.
Та зима на Крыше Мира была очень долгой. Я занимал себя, как мог, наблюдая игры и танцы и развлекаясь в постели с Чив. А еще я также проводил немало времени в шутливых беседах с хакимом Мимдадом.
Дядя Маттео принимал сурьму в порошке, как ему прописали, и мы видели, что дядюшка стал набирать потерянный во время болезни вес и становился сильнее день ото дня. Однако мы деликатно сдерживали свое любопытство, хотя нам и было интересно, когда же лечение превратит его в евнуха. Поскольку, пока мы находились в Базайи-Гумбаде, я никогда не заставал его в компании мальчика или незнакомого мужчины, я не мог сказать, когда же он прекратил подобные отношения. Во всяком случае, хаким все еще навещал нас время от времени, чтобы узнать, как продвигается лечение дяди Маттео и не надо ли увеличить или сократить количество сурьмы, которое тот принимал. А после этого мы с хакимом часто сидели вместе и болтали, он представлялся мне на редкость интересным стариком.
Как и все другие medego, которых я знал, Мимдад расценивал каждодневную медицинскую практику как тяжелый труд, которым он зарабатывал себе на жизнь, предпочитая при этом сосредотачивать б
Поскольку герметические искусства первоначально долгое время практиковались язычниками вроде греков, арабов и македонцев, церковь, естественно, запретила изучать их. Но каждый христианин слышал об этом. Что касается меня, то я знал, что герметики, старые и новые — адепты, как они любили себя называть, — почти все поголовно вели свои исследования лишь в двух направлениях: пытались открыть эликсир жизни и найти универсальный философский камень, который превращает обычные металлы в золото. Поэтому я был удивлен, когда хаким Мимдад посмеялся над этим моим заявлением, назвав все это сказками.
Он признался, что тоже является адептом древнего оккультного искусства. Лекарь называл его al- kimia (алхимия) и утверждал, что Аллах сначала обучил ему пророков Муссу и Гаруна (имея в виду Моисея и Аарона), а уж от них оно постепенно дошло до таких знаменитых экспериментаторов, как великий арабский мудрец Джабир[165]. И еще Мимдад признался, что, подобно всем остальным адептам, он втайне мечтал о философском камне, но меньше всего его при этом привлекали столь грандиозные цели, как бессмертие или несказанное богатство. Сам он надеялся открыть или снова найти лишь рецепт «приворотного зелья Меджнуна и Лейли»[166]. Однажды, когда зима уже ослабила свою хватку и вожаки караванов принялись изучать небо, решая, не