комары: досадно, докучно, а спрятаться некуда. Нам не думалось, что все тучи комаров излетают от Сталина. Как ни странно, мы вообще о нем мало думали, хотя неуклонно его цитировали, а его портреты непрерывно маячили перед глазами – в некоторых номерах того же «Искусства» они помещались буквально на каждой странице. К ним пригляделись и перестали замечать. Сталин сделался эмблемой, в которой не оставалось ничего живого. В жизни он словно бы и не участвовал, а только осенял ее своими изречениями и усами. Действовали другие люди – очень многие люди на всех ступенях общественной лестницы. Не Сталин, а «органы» производили обыски и аресты; не Сталин, а Жданов громил Зощенко и Ахматову; не Сталин, а президент Академии художеств Александр Герасимов истреблял так называемый формализм. Театральных критиков-космополитов разоблачал тоже не Сталин, а сами же театральные критики, да еще с каким рвением. И не Сталин, а мелкий чиновник Тупицын (его подлинная фамилия) осуществлял цензуру над журналом «Искусство». Свои запретители и распорядители, свои ретивые доброхотные функционеры имелись везде и всюду. Среди тех, с кем мне приходилось сталкиваться, встречались сущие угрюм- бурчеевы, но были и люди, что называется, по-человечески неплохие. Одно дело – человек, другое – функция, к которой он приставлен.

Казалось, все жили под одним прессом, составляли единый механизм. А кто запустил механизм? Ну, очевидно, историческая необходимость. Из того, чему нас обучали в институтах и на политзанятиях, прочнее всего укоренился исторический материализм, понятый как исторический фатализм. Общественные формации закономерно сменяют одна другую: после первобытно- общинного строя обязательно приходило рабовладение, после рабовладения – феодализм, после феодализма капитализм, а после капитализма неминуемо должен последовать социализм. Если нас угораздило жить при становлении социалистической формации, хочешь не хочешь – принимай правила игры. Что социализм может развиваться по какому-то другому сценарию, не так, как у нас, – тому история не давала примеров, а истории виднее. Как я теперь понимаю, критическое отношение к нашей действительности, пробудившееся у меня в годы войны, касалось нравственного и религиозного аспекта, но исторического материализма из сознания не выбило. Если существующее и безнравственно, оно тем не менее закономерно, и надежды изменить ход вещей иллюзорны.

«Ах, хоть бы уже все это провалилось в тартарары», – как-то в минуту досады сказала я своему родственнику, в то время делавшему успешную служебную карьеру. «Не надейся, не провалится», – ответил он с оттенком легкого злорадства. Да и я сама думала, что «это» на веки-вечные.

В узком кругу мы позволяли себе посмеиваться – на это нас еще хватало. Помню остроты одного моего приятеля по поводу «потока приветствий» к 70-летию Сталина (приветствия печатались в газетах ежедневно, в течение чуть ли не целого года). Мой знакомый говорил, что следовало бы издать их в нескольких томах и изучать наряду с «Кратким курсом». «Представляете, будут друг у друга спрашивать: вы до какого тома “Приветствий” дошли? Мы уже прорабатываем третий». Он же замечал, в связи с нашими ритуальными походами на выборы, что надо предоставить право голоса и домашним животным. «А что? Они бы справились. Представляете: ведут на избирательный участок процессию собак и кошек с красными бантиками». Приятель мой был технарь; может быть, в их среде шутили на порядок вольнее, чем в нашей. Шутить-то он шутил, а политзанятия посещал аккуратно и выборами не манкировал. В его остротах выражалось не столько возмущение, сколько ироническое осознание обстоятельств, от нас не зависящих. Среди его знакомых были стукачи, он знал или догадывался, кто именно, но особо острой антипатии к ним не питал, только воздерживался в их присутствии от шуток. Стукачи тоже были неизбежной данностью.

Другой, искусствовед, в своем общественном поведении более чем лояльный, услышав по радио об очередных выборах, ворчал: «Ну и зачем эти выборы? Ну собрали бы с каждого по десятке и ладно». «Теперь опять будут брехать целый месяц», – подавала реплику его теща.

Еще один мой друг и почти ровесник, по профессии биолог, в ранней юности прошедший через двухлетнюю ссылку в Кемь, был настроен более жестко и радикально. От него я слышала такое высказывание: а жаль, что немцы нас не одолели, – их бы все равно потом победили союзники, и у нас бы установилась демократия. Но и он после войны не надеялся на перемены. Перемены представлялись несбыточными опять-таки не из-за Сталина персонально; еще раз повторю: маленьких Сталиных было видимо-невидимо, куда более тупых, а может быть, и более жестоких, чем большой Сталин, который просто физически не мог управлять всем и всеми в огромной многонациональной стране. В последние годы он редко выступал с речами, редко показывался; мы полушутя гадали: может быть, он давно умер, но нам не сообщают, на трибуне во время демонстраций стоит его двойник, а все и без Сталина идет по-заведенному.

Некоторый интерес к личности Сталина временно возник в нашей среде в 1950 году, когда шла «дискуссия о языкознании». Надо иметь в виду, что теорию Н.Я. Марра перед этим уже почти превратили в марксистский эталон (как «учение Мичурина», как «соцреализм» – требовалось установить подобные эталоны во всех областях науки и культуры). И вдруг – статьи в «Правде», одни за Марра, другие против, и неожиданно вмешивается Сам – тоже против «марксистского» Марра: вот это номер! Заинтересовали не рассуждения Сталина, вполне любительские (это-то мы понимали), а сам факт: вождь высказался против «аракчеевщины в науке» и даже призвал к развертыванию «свободных дискуссий». Никаких таких дискуссий, конечно, не было и быть не могло, но и риторический призыв к ним приятно ласкал слух подданных-интеллигентов.

Подданные-интеллигенты – были ли среди них, известных и авторитетных, такие, кто действительно, не лукавя, чтили Сталина и верили в его гениальность? Думаю, подавляющее большинство, как и мы, грешные мелкие «винтики», никаких чувств к нему не питали, а тоже принимали его и «систему» как судьбу. Одни при этом держались оборонительно: скрепя сердце выдавали требуемые тексты, сюжеты, портреты, цитаты, стараясь все-таки оставаться в приличных границах и не усердствовать чрезмерно. Другие усердствовали из страха, готовы были горящую вату глотать, только бы их не тронули. Третьи действовали наступательно: пользовались официальными установками, чтобы делать карьеру, самим властвовать, получать привилегии, сводить счеты. Людей этих трех категорий я встречала. Тех же, кто искренне «так вам верили, товарищ

Сталин, как, может быть, не верили себе», мне не приходилось знать лично. Хотя, наверно, они были. Их понять труднее всего: ведь это были не темные, малограмотные люди, они же что-то читали, умели думать, сопоставлять. Возможно, здесь играла роль степень приближенности к престолу и некий демонический магнетизм Сталина, который ощущался при личных встречах с ним, – в отличие от нас, знавших его только по цитатам и портретам; для нас он не был личностью.

Записки К. Симонова кое-что проясняют. Он Сталина любил и нескоро охладел к его памяти. Умный человек и небесталанный писатель, Симонов, по-видимому, не был ни циничным карьеристом, ни трусом, – но Сталин его возвысил, поручал ответственные посты, ежегодно награждал премиями; довольно слабые пьесы Симонова получали зеленую улицу во всех театрах. Не исключено, что Сталину даже импонировало, что Симонов, отпрыск аристократического рода, держался с некоторой долей независимости, если и льстил, то «с оттенком благородства». Симонов же в молодости увлекался Киплингом и питал пристрастие к сильным личностям, а Сталин, безусловно, был сильной личностью. К тому же авторское самолюбие: если вождь благосклонен к его сочинениям, оценил их, значит, он умен и «все понимает». Значит, исполнять его волю, писать по его заданию, не зазорно. И чем больше Симонов становился высокопоставленным функционером, тем больше верил вождю. У человека такого ранга, если он не лишен совести, есть потребность во внутреннем самооправдании: он убеждает себя, что не просто служит, а служит правому делу.

А любил ли Сталина народ? Принято называть народом «простых» людей, преимущественно людей физического труда, это осталось еще от XIX века. Хотя по прямому смыслу слова «народ» – те, кто народились, то есть все население. Скажем иначе: любили ли Сталина рабочие и крестьяне? Тут запас моих непосредственных наблюдений еще более ограничен, хотя мои семейные и мои друзья были «простыми людьми», никак не принадлежащими к каким-нибудь избранным и изолированным кругам. Жили в коммунальных квартирах, с трудом сводили концы с концами, стояли в очередях, ездили в метро, словом, находились «в гуще народа». Одно могу сказать: и в этой гуще каких-либо выражений любви к Сталину и к «системе» в частных разговорах слышать не приходилось; скорее, прорывались отрицательные эмоции, правда без уточняющего адреса. Класс-гегемон не ощущал себя гегемоном – Русью он не правил. Правила партийная верхушка – это отлично понимали все, грамотные и неграмотные. Очевидно, степень любви и преданности зависела от того, насколько тот или иной представитель рабочего класса сумел приобщиться к партийной верхушке (в большинстве случаев «с отрывом от производства», то есть переставая быть рабочим).

Относительно крестьянства – теперь уже и социологами установлено, что крестьяне не питали горячих симпатий к вождю, как и он к ним.

Знакомый художник мне рассказывал: как-то он, чтобы без помех ходить на этюды, снимал угол у старушки-бобылки в глухой деревне. Это было уже при Хрущеве. Однажды хозяйка

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×