Призрак, названный Яковом, не задержался с ответом:
– Вот ты бы и присматривал за городским порядком, Роман, чем бока на кладбище отлеживать. Тем паче по положению твоему надзор за обывателями на предмет соблюдения благоустроения городского вельми уместен. А тебе лишь бы почивать безмятежно, пустив дела на самотек. У нас на Москве ныне порядок наблюдают усерднее, хотя и московские порядки немало недовольства у горожан вызывают…
Роман покачал головой:
– Не по нраву мне житье нынешнее! Глаза бы не глядели… Да если бы ты, брат, не заявился и покой мой ныне не потревожил, я бы и с места не сдвинулся.
– Да, лень-матушка твоя мне сызмальства известна, не хвались пороками… Лучше скажи, брат, как ты находишь мой предмет обожания? Глянулась тебе красавица али обхаивать дерзнешь?
Роман взлетел в воздух и сделал небольшой круг, демонстрируя, что для восхваления красотки у него просто слов нет, потом, спикировав вниз, вернулся к разговору:
– Нет, Яша, воистину говорится: горбатого могила исправит. Тебе уж не первый век надлежит холодность соблюдать и без человеческих чувств обретаться, а ты, гляжу, вновь стрелой амура уязвлен в самое сердце, и без того беспрестанно в любовные тенета увлекаемом… Хотя такового, я о сердце твоем, и нет давно в помине и амурные шалости – лишь дань старым привычкам.
– Не ворчи, брат. Сердце, которого нет, предивно чувствовать умеет и восхищению предаваться, а от красоты молодой очаровательницы оживает и бьется. Ради одного этого сердечного восторга смысл вижу, дабы искать повсеместно юных прелестниц. Вот и нет мне покою, брат… В имении же моем подмосковном, что некогда выкупил я у князей Долгоруких, в Глинках то бишь, устроили богадельню, и юное личико нынче увидеть там – редкость большая…
Роман удивился:
– Неужто в Глинках ныне богадельня? В том самом имении с дворцом, кордегардией и обсерваторией, что сынок мой Сашка после смерти твоей унаследовал?
Яков печально кивнул:
– Да, брат, вот оно как обернулось. И давно уж, шестой десяток лет без малого, как устроили. Именуется богадельня сия – санаторий для лечения заболеваний желудочно-кишечного тракта. Я уж голову немало поломал, что за тракт такой неведомый? Питерский тракт знаю, Владимирский тракт знаю, а Желудочный – никогда допреж и не слыхивал о таком… Потом только распознал, что сие означает – утроба и кишки. Так вот, понавезли туда старушек, старичков болезных. Только что-то быстро они там сменяются. Месяц в богадельне не проживут, глядишь, уж новые убожки на их лежанках устраиваются. Не иначе мрет народишко быстро от лечения докторского… Так вот, бродил-бродил я в Глинках среди старушек желудочных, да и заскучал. Подался в Москву-матушку… Там и поныне есть места, что мой дух принимают, хотя и испаскудилось все в Первопрестольной за три сотни лет. Дома моего на Мещанской и след простыл. Да и нет больше той Мещанской улицы – перестроили все и прешпектом Мира назвали.
Роман покачал головой:
– В Москве отродясь никаких прешпектов не было, токмо в Питере по европейским образцам прешпекты прорубать начали.
– А потом увлеклись и в Москве нарубили. И там, где их и вообразить-то невозможно было, отныне тянутся. Собачьей площадки на Арбате более нет, вместо нее – прешпект, Новым Арбатом именуемый.
– Да что ты говоришь, брат?
– Ты бы сам, Роман, подивился. Прешпект Мира так долго тянется, от Сухаревки, через Крестовскую заставу и аж до Останкино доходит. А в Останкино башню поставили – до небес, много выше Сухаревой. Только видом Останкинская престранная вышла – нанижи на острие шпаги яблоко и поставь ее эфесом в землю – аккурат Останкинская башня и выйдет, только в иной препорции. Для чего она пригодна – не пойму. Слышал про какое-то
Яков помолчал и горько вздохнул.
– А вот Сухареву башню, где я науками занимался и где тщанием своим Навигацкую школу основал, снесли…
– Ты не привираешь ли, братец? Сухареву башню снесли? – поразился Роман. – Красоту-то такую? Да кому ж она помешала?
– А вот помешала, Рома. Снесли, брат, до основанья, а затем… дорогу проезжую на ее месте проложили. Ты, может, братец, и не приметил пока, что люди ныне на самоходных экипажах передвигаются, и столько этих экипажей развелось, что уже ни улиц, ни дорог проезжих для них не хватает. На стены домов колесами залезть норовят. Вот и на Сухаревке башню снесли и чуть не шестнадцать рядов дороги для экипажей проложили.
– Да кто ж по Сухаревке в шестнадцать рядов ездить будет? Что-то ты, Яша, завираешься больно.
– Говорю тебе, Рома, москвичи отныне только на самоходных экипажах и шастают, туда-сюда, туда- сюда… И повозок этих в городе уже больше, чем людей, не протолкнешься. Нет, на Сухаревке пребывать ныне не по душе мне стало. Разве что на Разгуляе, в доме Мусиных-Пушкиных приютишься – родня все-таки. Или по Брюсову переулку побродишь… Тоже место привычное. А на Никитской, за Кисловской слободой, там, где в прежние времена владения князей Дашковых простирались, устроена ассамблея для музицирования. Причем не токмо в зале преогромнейшей музыканты на инструментах различных играют, а еще и маститые мужи юношей музыке и пению обучают, дабы они талант свой мастерством преискусно укрепили. Называется заведение сие консерватория. Так вот, прелестница моя имеет пристрастие сию консерваторию посещать и музыкой слух свой услаждать, наблюдая полную в этом деле регулярность. А после по Брюсову переулку направляется к Тверской, сохраняя на дивном личике своем возвышенное выражение, что музыка ей навеяла. Тут-то я, брат ты мой, взор свой на нее и обратил… Навел справки, и оказалось, что особа сия происходит из старого рода и, что особо меня порадовало, магическим даром наделена и колдовские опыты проводить не боится. Сродство душ притягивает…
Роман, слушавший брата затаив дыхание, все же позволил себе перебить его:
– Старый ты греховодник! Особа сия, как бы ни казалась прелестна, века на три моложе тебя будет. К тому же ты, Яков, давно почил, а она жива-живехонька. Никак она в пару тебе не годится!