А пробудился он солнечным утром, и пробудила его песня. Или нет — музыка, серебристый напев струн, чем-то похожий на теньканье родного ручья. Радость утра отражалась в нежной переливчатой мелодии, но вместе с тем что-то горькое, затаенное в ней звучало,
Но сперва он подумал, что это продолжение сна.
Почему нет? И в затянувшемся сне были свои проблески света — особенно мучительные оттого, что остро напоминали о пережитых потерях, но все же по-своему прекрасные.
Наверное, неправильно было называть его прежнее состояние сном. Полусмерть — точное слово. Он не знал, сколько времени провел на краю, где клочки изорванной памяти мешались с пестрым листопадом призрачных видений, образуя дикий узор — больным умом изобретенная помесь яви и нави.
Заботливые руки друзей, их встревоженные лица — и тени павших между ними. Он, впрочем, не различал умерших и живых и часто, когда с ним разговаривали, отвечал то Торопче, то Ворне, то Тинару, то Кроху. Не раз под сенью деревьев глухоманья видел отца, но Владимир Булат почему-то не желал перемолвиться с ним.
Он кричал, звал его, но в редкие минуты просветления осознавал: надо просто подождать, когда сам скатится на
Он сознавал, что его везут на какой-то повозке, но ничуть не удивлялся, когда дебри Согры вдруг расступались и вокруг расстилалась равнина Ашета, затененная зловещими тучами с гор.
Прошлое и настоящее — все было рядом…
Часто приходила упырица со своей невысказанной загадкой. Что же ей было нужно от него? Порой чудилось, что ответ близок, уже найден — но забывался.
Потом он вдруг заметил, что никакой повозки под ним уже нет. Никуда он не едет, а лежит в уютной горнице с незнакомой резьбой на потолке, с полузнакомой вышивкой на занавесках… А из всех лиц чаще всего является лицо прекрасной девушки — совершенно незнакомое и вместе с тем как будто близкое…
Наступило не сразу осознанное прояснение, сузился круг навещавших его лиц.
Павшие больше не приходили.
Нехлад смирился с тем, что смерть отдалилась, однако и к жизни не стремился.
В музыку вплелся голос, настолько дивный, что у Нехлада дыхание перехватило. Сердце забилось в такт песне. Какое-то время он внимал ей, не слыша слов.
«Да ведь это же про меня!» — потрясенно подумал он, и жгучие слезы хлынули из глаз.
Что оплакивал? Словами не пересказать…
Яромир подошел к распахнутому окну. За ним открывался светлый сад, трепетно внимающий перебору струн. Казалось, и говор вишен и яблонь, и перекличка пичуг невольно подлаживаются под музыку — будто весь сад был одним большим сердцем…
Она сидела на скамье под вишней и, прикрыв глаза, играла на лебединке.[26] Но вот почувствовала взгляд, оглянулась и улыбнулась. Пальцы замерли, а музыка — словно бы нет.
— Как красиво ты поешь, — выговорил Яромир. Горло ссохлось от долгого молчания.
— Я рада, что тебе понравилось, — ответила она. Встала, положив гусли на скамью, и приблизилась. Нехлад смотрел во все глаза. Что в ней такого? Свежа и чиста, как все в ее летах, мила — но не более. А он глупо улыбался, не в силах отвести взор, и даже, наверное, зарделся, когда она простым и естественным движением положила теплую ладонь на его руку.
— Как хорошо, что ты встал, а то я уже боялась, что умрешь, — с легким упреком сказала она.
Вот теперь Нехлад точно покраснел. Чаша памяти горька… но он уже испил ее, а если остались несколько глотков — что ж, отыщет силы и сделает их!
— Ты смотри мне! — продолжала, пригрозив пальчиком. — Судьбу торопить — богов гневить.
— Как любит говорить Торопча, вперед себя никуда не поспеешь, — не совсем впопад сказал Яромир. — Не беспокойся, теперь не умру.
— Вот и молодец. Чего-нибудь хочешь? Да что я — конечно, хочешь, ты ведь слаб еще. Обожди, я скажу, чтобы тебе поесть принесли…
— Нет, погоди, еда не убежит. Лучше… — Он хотел сказать: «Спой еще что-нибудь», но почему-то выговорил иное: — Лучше скажи, где я.