И людьми.
Я помню зеленое опухшее лицо с щекой, прижатой к стеклу, как присоска. Как будто тот человек превратился в морское чудовище.
Я помню одного политика, сидевшего в своей черной бронированной «лянче»,[29] как мумия фараона.
Перед моими глазами все еще стоит образ молодой женщины, которая в предсмертных судорогах вонзила ногти себе в глаза. Ногти, которые даже после ее смерти продолжат удлиняться, как кошмарное растение.
Но ужаснее всего были дети. Они были похожи на брошенные на сиденья куклы. Длинные, нежные волосы, обрамляющие оскал трупа. Дети, завернутые в плед или сидящие в объятьях матери, охваченные смертью словно в борьбе. Тогда прошло всего две недели со Дня Великой Скорби. Так его называет Церковь, чтобы избежать более распространенного названия — Судный День.
Несчастный, бежавший вместе со мной из опустошенного города, открыл дверь одной из машин, привлеченный, видимо, блеском драгоценностей пассажирки. Шея женщины настолько вздулась от разложения, что изумрудное колье и автомобильное сиденье казались гарротой.[30] Человек, которому, судя по тому, как он кашлял и харкал, оставалось всего несколько дней до того, чтобы тоже стать трупом, хищным движением открыл дверцу и протянул руку к шее женщины.
И вдруг с криком повалился на землю.
Исходивший из открытой дверцы запах был ужасен, от него перехватывало дыхание.
Человек пытался отползти, но тело мертвой, лишенное опоры в виде дверцы, вывалилось на него, как пакет желатина. Казалось, это сцена из фильма ужасов.
Я прошел дальше, не останавливаясь. Потом крики человека прекратились, он пришел в себя. Но вонь гнилья надолго осталась в моих ноздрях.
Сейчас на мне противогаз, и резиновый запах перебивает смрад гниющего мира.
Я не чувствую, как пахнут люди, запертые внутри машин. Возможно, они уже давно никак не пахнут.
Их десятки, этих похороненных под снегом автомобилей, этих семейных склепов.
Мы идем по необъятному кладбищу.
Мы идем, как мне кажется, часа два, но часы показывают, что не прошло и тридцати минут.
На окраинных улицах пробки. В первые дни очень многие пытались спастись бегством. Периодически встречаются останки цепных аварий: автомобили вогнаны один в другой, как детали чудовищного пазла. Снег милосердно скрывает мертвых. Как саван. В свете фонариков детали возникают обрывками. Временами мощные порывы ветра, словно гигантская рука, сдвигают нас в сторону или прижимают к земле. Мелкий снег собирается на оторочке куртки-анорака,[31] колет глаза и незащищенную кожу лица.
Меня практически прибивает к первой попавшейся стене. Это деревенское кирпичное здание.
Люди вокруг меня останавливаются.
Чья-то рука хлопает меня по спине, заставляя подскочить на месте.
Дюран указывает рукой на снежную стену впереди. Потом стучит указательным пальцем по моей груди.
— Проверяйте дозиметр каждые пять минут. Вы сделали это?
— Нет.
— Покажите.
Капитан приподнимает пластиковую панель, подвешенную к левому карману моего анорака.
— Бояться нечего, — заключает он, — все в норме. Запомните — каждые пять минут.
— Надеюсь, вы знаете, куда мы идем.
— Будьте спокойны. Это там, впереди. Осталось немного.
Я киваю, но Дюран как будто колеблется. Как будто бы он хочет сказать что-то еще. И еще он смущен.
— Святой отец, я хотел спросить…
— Да?
— Не могли бы вы помолиться? Я хочу сказать, среди нас нет добрых христиан, но мы все думаем, что от молитвы хуже не будет.
Я смотрю на него. Киваю:
— Хорошо.
Я воздеваю руки. Закрываю глаза. Колючий снег тает на моем лице, стекая по щекам, как слезы.
— Господь, всемогущий отец, мы вверяем свою жизнь твоему милосердию. Мы надеемся на твою защиту, вступая в долину смертной тени. Не откажи нам в Своем благословении и даруй нам силу своей могучей длани. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
«Амен», — бормочут вокруг меня. Но первым, что я вижу, открыв глаза, оказывается лицо Карла Буна, насмешливое и издевательское.
— Прекрасные слова, святой отец. Действительно прекрасные. Признаюсь, что, когда вы сказали вот это вот насчет долины смертной тени, я, чтоб не сглазить, схватился за яйца, [32] но в целом это было очень даже неплохое выступление.
— Хорошо, — вздыхает Дюран, покачивая головой. — Постараемся продолжить путь. Спасибо, отец Дэниэлс.
— Не за что.
— А ты, Бун, постарайся держать при себе свое мнение. Оно никого из нас не интересует.
Не прибавив ни слова, Дюран поправляет на плече свой автомат.
— Идем.
Мы двигаемся вдоль почерневшей от копоти стены.
— Куда мы идем? — спрашиваю я.
— На небольшую разминку, — скалится Бун.
После этого он уходит вправо, и его фонарик освещает очередную машину. Очередную могилу.
Вскоре он исчезает в метели. Диоп, не говоря ни слова, занимает его место справа от меня. Повязки, которыми замотана его голова, похожи на головной убор туарега.[33]
Я чувствую беспокойство, находясь среди людей, которых еще не знаю, в которых совсем не уверен. Меня тревожит то нахальство, с которым они встречают неизвестность. Одна только мысль о том, чтобы находиться здесь, снаружи, среди ядов и опасностей ночи, привела бы в ужас любого нормального человека. А эти солдаты, эти
Несмотря на уверения капитана Дюрана, мы идем долго, двигаясь в потемках, как световой червь. Мы идем по опустошенной земле, и в чуждом пейзаже даже звук наших собственных шагов вызывает тревогу. В течение получаса мы продвигаемся гуськом, и каждый следует за светом фонарика впереди идущего, полагаясь на то, что самый первый знает, что делать и куда идти. В какой-то момент, когда мы, может, преодолели пять миль, а может, прокружили все это время на месте, насколько я знаю, Бун возвращается ко мне, передвигаясь с осторожностью.
— Вы слышали, святой отец? — спрашивает он меня по-немецки.
Я автоматически отвечаю ему.
— А, так вы говорите на моем языке!
Я мог бы ответить ему: «И на семи других». Но я только киваю в ответ.
— Я вернулся, чтобы предупредить вас, святой отец.
— Предупредить? О чем?
— Об опасности.
— Какой опасности?