Пропаганда здорово обрабатывает этих людей.
Мне пришлось еще разок, поскольку ничего нового не приходило мне в голову, взяться за фильм- интервью с 'человеком с улицы' во время мюнхенских дней, и я, естественно, вспомнил об Эмиле. Но на этот раз Эмиля у меня вырезали-то, что он говорил, но правде сказать, не лезло ни в какие ворота. А ведь я еще смягчил его слова... Больше я о нем не вспоминал до самой мобилизации. И вот в каком-то захолустье, недалеко от Меца, - я был лейтенантом пехотного полка, стоявшего в обороне на линии Мажино, - как-то во время обеда по радио Шевалье запел песенку 'Мимиль'. А я, дурак этакий, все время видел перед собой славную морду Эмиля, его жесткие волосы и вздернутый нос.
Где-то он сейчас, Эмиль? А его шурин-коммунист? Уж этот-то наверняка попал в переплет, когда вернулся из Испании...
Возможностей встретиться становилось все меньше. Не стало велогонок, не было нужды ловить 'человека с улицы' и брать интервью о том, как он относится к приезду английского короля или к моде на танец 'black-bottom'.
Однако мне все же довелось увидеть Эмиля в самый разгар войны, в самую заваруху. Прямо в гуще всей этой мерзости.
После того как мы, удержав позиции на Эне и Уазе, с яростью в душе отступили, подчиняясь приказу. Было это, наверно, 12 или 13 июня. Никогда я этого не забуду. Местечко в Нормандии, в департаменте Эр. Замок Людовика XIV, водная гладь пруда, темные и молчаливые аллеи подстриженных деревьев, большие античные статуи на пилястрах входа. Площадь, запруженная нескончаемыми отступающими обозами, печальные надписи на дверях церкви: 'Здесь прошла Жоржетта Дюран'... 'Мама, мы двигаемся на Анжер'... И мы в этой каше, вперемешку с драгунами и их повозками, с ранеными, которых увозят в тыл, а боши в одном-полутора километрах, не больше, двигаются по дороге на Эврэ. Сколько времени мы продержимся? Школу сестер-монашенок напротив монастыря лекари заняли под лазарет, и мы должны были позавтракать с ними, потому что походная кухня... да что говорить! Походной кухни уже не было.
Стояла жара, тяжелая, душная, сквозь свинцовое небо иногда прорывались яркие краски июньского дня, но тут же меркли, и все снова мрачнело. Во дворе, под невысокими деревьями, стоял длинный деревянный стол. Ели все вместе: врачи, несколько офицеров, в дальнем углу сержанты, санитары и раненые-не разбирая чинов, все те, что могли сидеть за столом, они ждали, пока за ними приедут санитарные машины. Молоденькая монашка, вся в белом, в своем огромном чепце, сновала среди нас, разнося тарелки, помогая поварам, здороваясь с офицерами, и, придерживая руками юбку, перепрыгивала через груду оружия, сваленного как попало в углу.
Немецкая артиллерия била над нашими головами. Должно быть, они обстреливали дорогу, идущую из города.
Был тут один солдат-должно быть, солдат? - с обнаженным торсом, гипсовой повязкой, кое-как наложенной на левое плечо и руку, висевшую на марлевой перевязи, лицо его обросло трехдневной щетиной. Когда он окликнул меня: 'Мсье Жюлеп', я так и подскочил. Теперь я был лейтенант Вандермелен, кто же мог?..
- Вы меня не узнаете!.. Дорен, брат Ивонны...
- Как, Эмиль, вот это да!
Он рассказал мне, что находился в группе волонтеров кавалерийского дивизиона. После Дюнкерка им дали слишком мало танков, впрочем, сам он сидел за рулем 'Гочкиса'...
- Его не сравнишь с 'Птит Рен', верно, Эмиль?
Он лишь слабо улыбнулся в ответ. Наверно, у него сильно болело плечо. Он то и дело машинально протягивал правую руку и дотрагивался до гипса. Оказывается, он прибыл из окрестностей Рамбулье, его группа волонтеров обстреливала дорогу из пулеметов... после ухода армии...
- Просто чудно... Рамбулье... Сколько раз мы мотались туда на великах... я и Розетта...
Он не знал, что с Розеттой и детьми, быть может, они все еще в Панам, под самым носом у бошей... а может, и того хуже, бредут куда-то по дорогам, как и... Где-то неподалеку разорвался снаряд. Я не дослушал продолжения, меня позвал капитанвоенврач. Собрались, чтобы обсудить обстановку. Ходило множество слухов. Американцы намерены вступить в войну, русские атаковали бошей, а в Париже теперь коммунизм... Люди повторяли все слухи, ничему не веря, и глядели друг на друга, стараясь понять, что думают об этом другие. То был первый день, когда мы так ясно осознали свое поражение. В погребке здесь хранилось доброе вино, не оставлять же его фрицам, ведь они и пить-то не умеют.
- Как же вы хотите, чтобы рабочие в Париже это поняли? - сказал капитан-военврач, довольно молодой толстяк с усами щеточкой. - Представьте себе, что Торез входит туда вместе с германской армией...
Вот тут Эмиль и подал голос. Не очень громко. Несколько сдержанно. Но решительно.
- Когда я находился на подступах к Рамбулье, - сказал он, - знаете, мсье Жюлеп, перед замком президента... мы нацелили свои пулеметы и винтовки на дорогу... Боши еще не подошли, но без конца прибывали парижане, с каким-то немыслимым оружием в руках... жутким старьем... потом появились группы рабочих, целые заводы, люди узнавали друг друга... Они говорили с нами, проходя мимо. Рабочие с 'Сальмсона'... потом с 'Ситроена'... И вдруг-кого же я вижу? Моего шурина и его жену, только подумайте! Тут уж они нам порассказали... На их заводе, и у 'Рено' тоже, когда рабочие узнали, что боши скоро войдут в Париж, они хотели все разгромить-машины, станки, поджечь свои дома... АН нет! Как бы не так! К ним послали жандармов, и те угрожали, что откроют по ним огонь... Они ничего больше не понимали, скажу я вам... Сохранять машины для бошей-можете себе представить? Теперь уже никто ничего не понимает, ровным счетом ничего!
Как и все, повернувшись к Эмилю, я смотрел на него. В глазах у него стояли крупные слезы.
На этот раз, когда его увезла санитарная машина, я подумал, что вряд ли доведется мне еще раз его увидеть. А потом позже я встретился в Марселе с голубоглазой Ивонной, туда эвакуировали ее газету. Немало воды утекло к тому времени. В окно слышались голоса ребятишек, певших: 'Маршал, маршал... вот и мы!'
По тротуару важно расхаживали какие-то юнцы в одежде, смахивавшей на военную форму. Свободная зона жила среди иллюзий.
- Эмиль? - сказала мне Ивонна. - Он вернулся в Париж, а потом ему пришлось скрыться. На заводе был обнаружен саботаж...
- Еще чего! - воскликнул я. - Я совершенно уверен, что Эмиль не саботажник!
Мне показалось, будто Ивонна как-то странно посмотрела на меня своими голубыми глазами. Так мне почудилось. Она становилась все больше похожа на брата. Я удивлялся, почему она до сих пор не вышла замуж.
Перед самым Рождеством я перебрался в Лион. Наш патрон увеличивал тираж своего листка. Как-то вечером, на Перрашском вокзале, я дожидался поезда на Камаргу, куда меня послали побеседовать с жителями о возвращении на землю; тут меня в спешке толкнул какой-то тип и бросил:
- Надо смотреть по сторонам! Как... мсье Жюлеп!
Да, снова мой Эмиль. Как его плечо и рука? В полном порядке. Ребятишки? У дедушки с бабушкой. А Розетта?
- О, она работает...
- Как, и оставила детей? А вы еще хотели усыновить испанского ребенка...
Он бросил на меня такой же странный взгляд, как и Ивонна.
- В такие времена, как сейчас, у людей нет возможности заниматься даже своими собственными ребятишками...
Он не стал распространяться о том, чем занимается он сам. Я спросил, что слышно о шурине. Он отвечал мне как-то уклончиво.
Поезд его уже отходил.
Можно сказать, что летом 1941 года умонастроение людей заметно изменилось. Почему-я не знаю. Немцы стояли под Москвой, но взять ее не смогли. В поездах языки начинали развязываться. Люди думали совсем не так, как полагали наверху.
Где-то неподалеку от Тарба в одном из перегруженных вагонов, в проходе, забитом чемоданами и пассажирами, снующими взадвперед к туалету, говорили вслух такое, что можно было одновременно и прийти в ужас, и посмеяться. Я узнал Эмиля по голосу.