таким, как Тотой, а я перебьюсь», — хотела она сказать, но не посмела, не хватило духу.
Мырзакул понял это по-своему.
— Но ты, Сейде, смотри, не думай плохое, — как бы оправдываясь заговорил он. — В другой раз и тебе дадим… Обязательно… это я обещаю… Ты и старухе так скажи, а то будет ворчать: «Мырзакул нашего рода, а что от него толку, хоть он и сельсовет…» Я рад бы сделать для своих да сама видишь… — Мырзакул задумался, оглядел заснеженные аильные кибитки, тронул лошадь, но тут же придержал. Что-то еще собирался он сказать, но, видно, не решался. Он снова посмотрел ей в глаза странным, непонятным взглядом, как тогда, во дворе Тотой, только на этот раз более откровенно. Да, теперь было ясно: с нежностью и восхищением смотрел он на Сейде, и глаза его говорили: «Я знал, что ты поймешь меня… Я всегда верил тебе… Ты самая лучшая на свете, я люблю тебя… Давно уже люблю…»
Пугливо прикрываясь платком, бледная от страха и волнения, Сейде невольно отпрянула назад. В ее широко раскрытых глазах застыло удивление, она была сейчас очень хороша.
— Я пойду! — тихо, но твердо сказала она.
— Постой! — Мырзакул колебался. Он взялся за поводья, потом опять опустил их.
— Постой, Сейде! — повторил он. — Если тебе туго придется, ты от меня не скрывай… Для сынишки твоего на кашу… шинель с себя продам, но достану…
Сейде, слушая, молча кивала головой, не знала, что и подумать. Она испытывала благодар-ность к нему. Но глаза ее были холодны и отталкивали: «Не тронь меня! Не смотри так, я тебя боюсь! Опусти, я уйду!».
Мырзакул медленно опустил веки, а когда, распрямившись в седле, снова взглянул на Сейде, глаза у него были такие же, как всегда. Он сказал ровным голосом:
— Ну, иди, сын-то, наверное, плачет…
Сейде круто повернулась и пошла, едва удерживаясь, чтобы не побежать. Отойдя немного, она оглянулась через плечо, остановилась. Понурив голову, не оглядываясь, Мырзакул ехал по-над берегом. Лошадь шла тихим шагом, он не понукал ее. Может быть, потому, что Мырзакул поднял ворот шинели, сейчас особенно бросалось в глаза, как он похудел, ссутулился, как низко опущено его искалеченное безрукое плечо. «Говорит, шинель с себя продам… А ему же холодно!..» — подумала Сейде, и вдруг что-то небывалое колыхнулось в ее душе. Горячая нежность, жалость неожиданно переполнили сердце. Хотелось побежать, остановить его, согреть ласковым словом, попросить прощения… «Что же ты нашел во мне, замужней? Разве мало в аиле хороших девушек? А ты и не знаешь, что муж мой при мне…»
Все перепуталось в ее голове, сухой звон снега под ногами резко отдавался в висках. Вплоть до самого дома Сейде испуганно оглядывалась и прикрывала платком дрожащие губы.
Вчера аил облетела черная весть. Женщины в табачном сарае перешептывались между собой, а когда мимо проходила Тотой с тюком табака на спине, они скорбно замолкали. Одна из них, в черной шали, с еще не зажившими на лице следами глубоких царапин, не удержалась и шумно всхлипнула:
— Несчастные сироты! Пусть ваше горе падет на голову германа!..
В сельсовет пришло извещение о том, что Байдалы погиб под Сталинградом.
В последнее время то на том, то на другом краю аила часто слышатся траурные крики мужчин: «Боорумой! Боорумой! Боорумой![20]… — кричат они, раскачиваясь в седлах из стороны в сторону. А в ответ им из кибитки, окруженной толпой народа, доносятся надсадные вопли женщин. Они садятся спиной к двери, ногтями раздирают лица в кровь и голосят:
Уздечка твоя из серебра, А сам ты был храбрый, как лев, Уздечка пустая висит на стене, — Черный платок на моей голове, — Сын твой отомстит врагам!..
О-о-о-ха, э-э-эй-и!
До самой полуночи, до изнеможения и хрипоты причитают женщины, оплакивая погибших на фронте. И каждый раз, когда всем аилом собирались голосить в доме погибшего, Сейде станови-лось страшно, она боялась показаться на глаза аильчанам и, сама того не замечая, пряталась за спиной других. В такие скорбные дни ей хотелось убежать куда-нибудь в горы, в безлюдное место и причитать там в одиночестве, чтобы никто ее не видел и не слышал.
Вот теперь дошла очередь и до Тотой. Возле ее дома тоже будет толпиться народ, она тоже будет голосить и раздирать лицо ногтями, а ее малыши обязаны, как настоящие мужчины, крепко повязаться кушаками, выйти во двор и, опираясь на палки, встречать мужчин громким плачем: «Атамой[21], эсил кайран[22] Атамой!..» Бедная Тотой, она еще не знает, какое горе свалилось на ее плечи! Извещение о смерти Байдалы хранилось пока у Мырзакула. У киргизов не принято гово-рить о таких вещах сразу. Время, когда сказать, должны определить старики. Вместе с похоронной бумагой в адрес правления колхоза пришло письмо от командира полка.
Он писал, что подразделение пошло в атаку и оказалось зажатым в узкой полосе между берегом Волги и заминированным проволочным заграждением. Положение создалось безвыход-ное, люди гибли под пулеметным огнем, никто не осмеливался первым приблизиться к минному полю. И вот тогда Байдалы по своему почину бросился на проволоку. Мины взорвались, образовав проход. Враг был выбит с позиций.
Выслушав это письмо, аксакалы, собравшиеся в доме Мырзакула, почтили память земляка молчанием. Долго длилось это молчание. Молча читали молитву.
— Ииех! — наконец вздохнул почтальон Курман и насунул тебетей на глаза. — Умел он беречь воду, руки были золотые… Где Байдалы проведет воду, там всегда хлеб родит… Да, вот! А детишки его проходу мне не давали: «Курмаке, когда привезешь письмо от отца?» Я все обещал в базарный день, и они верили. А оно вон как обернулось… Ну что ж, судьба народа — судьба батыра!
Мырзакул спросил у аксакалов совета, как поступить с извещением о смерти Байдалы. «Раз уж пришла бумага начальника, что погиб, тут ничего не поделаешь, — ответили старики. — Но ты, Мырзакул, послушайся нас. В такую тяжелую годину, когда Тотой носит детишек в зубах, как щенят, спасая их от голода, не смеем мы сказать ей о смерти мужа. Если у Тотой опустятся руки, что будет с ее детьми? Нет, не можем мы лишить ее последней надежды. Лучше отложить это дело до осени: соберем урожай, пусть народ немного насытится. Вот тогда известим округу о гибели нашего батыра и всем аилом справим поминки с подобающими почестями…»
Весь аил нашел это решение стариков разумным. До осени никто не имел права заговорить о смерти Байдалы. Но женщины в табачном сарае не утерпели, всплакнули украдкой: ведь Тотой ничего не знает.
Ночью пришел Исмаил, и Сейде рассказала ему о судьбе их соседа Байдалы. Исмаил на это ничего не сказал, только непонятно пожал плечами. Бог знает, о чем он думал. Может быть, в душе пожалел Байдалы, а может быть, и нет. Даром он, что ли, в бегах, даром, что ли, бережет свою жизнь? А Байдалы, очертя голову, бросился на мину. Ну и погиб. Так оно и должно было случиться. Нет, лицо Исмаила непроницаемо, он не скажет ничего.
Молча выхлебав большими, гулкими глотками полную чашу похлебки, Исмаил недовольно буркнул: — Еще есть?
«Куда уж ему тут горевать по другим? Сам день и ночь на холоде, глаз не смеет показать, да к тому же день сыт, день голоден…» — думала Сейде, оправдывая Исмаила.
Проводив его, она долго не могла уснуть. Ветер свирепо швырял в окно снежную крупу, продрогшая собака где-то на окраине плаксиво тявкнула раза два и загнусавила: «Су-у-у-ук! Су-у-у-ук'[23]. Сейде бросило в дрожь. Ей жутко было представить, как сейчас в морозном поле, по зарослям чия кружится с посвистом злой ветер, а Исмаил, один средь ночи, пробирается к себе в убежище. А тут еще сын расплакался. Плохо спалось в эту ночь.
Утром прискакал почтальон Курман. Одновременно он исполнял обязанности рассыльного при сельсовете. Полы его шубы разметались в стороны, он был чем-то сильно встревожен.
— Сейде! — застучал Курман в дверь. — Из района прибыл инкуу[24] , срочно требует тебя! Собирайся живей!
Сейде выбежала на стук и все сразу поняла. Даже не спросила, зачем ее требуют. Молча стиснула зубы. «Исмаил, родимый, как же быть теперь?» — пронеслось в ее голове. Тут прибежал Асантай… Кажется, он думал, что Курман привез письмо от Исмаила.
— Суюнчу, Сейде-джене, письмо от Исмаке! — радостно крикнул он, но, увидев побледнев-шую Сейде,