же легкий и прозрачный, как утром, но сейчас он яростно клубился, окутывая мосты, склады и росшие на берегу деревья, и ничуть не радовал моего взора. За время моих скитаний в тумане я придумал историю, которая должна была вполне удовлетворить маму: как мистер Пек сказал, что мой поступок служит примером для всего класса; как он рассказал об этом другим учителям; как кто-то из них заявил, что мои родители — сознательные люди. Я подобрал подходящие к случаю выражения. У меня хватило здравого смысла придать им правдоподобное звучание и добавить несколько пренебрежительных фраз, якобы брошенных завистливыми одноклассниками.
Дома я повторил эти измышления маме. Но ничто уже не могло сгладить пережитого ею разочарования. Я выглядел в ее глазах невнимательным, бездушным существом, и если даже она и поверила моей выдумке, то сейчас все это лишь слегка польстило ей: ее прежде всего озадачивала моя отчужденность. Мне казалось, что, сочиняя эту историю, я избавляю маму от горьких переживаний. Однако я проявил бы гораздо больше любви к ней, сказав правду, позволив ей разделить со мною бремя моих мук. Моя ложь показала, какая пропасть лежит между нами.
Впрочем, в ту осень выпадали вечера, когда между мной и мамой устанавливалась необычайная близость. То были вечера, когда мама изучала французский язык. Увидев как-то у меня французскую грамматику, она загорелась желанием позаниматься вместе со мной. Французский язык казался ей изысканным и благородным, эмблемой и символом той жизни, к которой она всегда так страстно тянулась. Стоило нам разложить учебники на столе в гостиной, как ее красивые живые глаза загорались. Здоровье ее день ото дня слабело, ее мучили частые приступы головокружения, но занималась она, как во времена своего девичества, с огромным интересом, душевным подъемом и верой в свои силы.
— Пора садиться за французский, — взволнованно говорила она, когда наступал субботний вечер.
Занятия мы начинали после чая, и мама очень огорчалась, если у меня недоставало терпения высидеть больше часа. Частенько в эти субботние вечера дождь хлестал по окнам и выл осенний ветер, а мы с мамой под этот аккомпанемент штудировали французскую фонетику.
Однако мои старания научить ее правильному произношению успеха не имели. Французские слова она усваивала только по написанному и считала, что вполне можно произносить их на английский лад. Но зрительная память у нее, как и у меня, была хорошая, и она запоминала все быстро и легко. Вскоре она уже могла переводить несложные фразы из моей хрестоматии. Это доставляло ей неописуемое удовольствие. Держа меня за руку, она переводила предложение за предложением.
— Правильно? Правильно? — восторженно вскрикивала она и улыбалась мне. — Тебе не стыдно за свою ученицу, сынок?
ПЕРВЫЙ ШАГ В ЖИЗНИ
Я старался не вспоминать о требованиях, которые предъявляла ко мне мама и которые я пока не мог выполнить. Забыть о них было тем легче, что мои успехи в школе — впервые за многие годы — давали маме основания для надежд. Она по-прежнему занималась гаданием на картах и на кофейной гуще, стала участвовать в конкурсах на решение головоломок, которые помещали журналы «Ответы» и «Джон Буль», но только в моих баллах за четверть видела она возможность для осуществления своих честолюбивых мечтаний. Получив мой табель и досконально изучив его, она надевала свое лучшее платье и, церемонно выворачивая ступни, горделиво шествовала к тете Милли, доктору и викарию.
У мамы появилось еще больше оснований для гордости, когда я сдал экзамены за среднюю школу. Занятия кончились, и я ждал результатов экзаменов. Стояло великолепное лето 1921 года. Однажды вечером я возвращался домой со стадиона после целого дня, проведенного на солнце. Вечер был душный, вдалеке погромыхивал гром. Подходя к дому, я увидел в окне маму и брата, которые усиленно махали мне.
Дверь мне открыла сама мама. В руках у нее была вечерняя газета. Несмотря на сердечный приступ, перенесенный этим летом, выглядела мама прекрасно, на щеках у нее играл румянец, глаза блестели.
— Ты уже знаешь, сынок? — спросила она.
— Нет. Неужели…
— Ну, тогда, значит, я первая поздравляю тебя, — прервала она меня, широко раскрывая объятия. — Лучшего результата и желать нельзя. Ты просто не мог сдать лучше!
Мама любила выражаться выспренне, и эта патетическая фраза означала, что моя фамилия оказалась в рубрике отличников. Мама ликовала. Еще бы, в этой рубрике стояла одна моя фамилия! От счастья мама потеряла голову. Я тоже обезумел от радости, но, глядя на маму, я понимал, что моя радость — ничто в сравнении с ее торжеством. Ее восторгам не было конца, она не знала усталости, обычно появлявшейся вслед за ликованием: она давно предвкушала наступление этой минуты — одной из многих радостных минут, которые ждут ее в будущем, — и сейчас переживала подъем всех душевных сил.
Мама тотчас послала моего брата за лакомством, решив устроить пышный ужин, чего обычно мы себе не позволяли. Сама она не могла много есть, но ей хотелось соблюсти традиции и полакомить меня. Год тому назад отец решил покончить со скитаниями, на которые обрекала его работа коммивояжера, и снова поступил к мистеру Стэплтону. Теперь он был кассиром и получал четыре фунта в неделю. Он хорошо справлялся с делом, но мама, растравляя наболевшую рану, убеждала себя, что стыдно браться за такую работу на предприятии, где ты был вторым человеком после хозяина, что эта работа — подачка, кость, брошенная из милости. А тут еще деньги упали в цене, так что теперь мы питались куда скромнее, чем даже в первые дни после банкротства отца. Тем не менее мама по-прежнему пунктуально оплачивала все счета в субботу утром и даже позволяла себе широкие жесты: если надо было отметить какой-нибудь торжественный случай, вроде сегодняшнего, покупала всякую всячину, хотя потом нам целую неделю приходилось голодать.
В тот вечер мы ели дыню и отварную лососину, эклеры, меренги, наполеоны. Мама была бы наверху блаженства, если бы на нашем торжестве присутствовала тетя Милли, но тети Милли не было, как не было и вина, а по маминым представлениям, никакое торжество без вина не обходится. Ей непременно хотелось наполнить вином хрустальные бокалы, которые ей подарили на свадьбу и которые с тех пор ставили на стол не чаще раза в год. Мартину пришлось снова бежать к бакалейщику. И вот уже в бокалы налит красноватый портвейн.
Отец, за эти семь лет ничуть не изменивший своих повадок, то и дело отпускал шуточки.
— Я, правда, не сдавал экзаменов, но ужином могу полакомиться не хуже любого другого, — благодушно заявил он, с аппетитом поглощая еду.
Мама умела держать себя в руках и потому заметила только:
— Не будь таким ослом, Берти!
Она ела наравне со всеми, что в последнее время случалось с ней не часто, и выпила несколько бокалов вина. Время от времени она надевала очки — у нее развилась дальнозоркость — и перечитывала газетное сообщение.
— И кроме тебя — ни одного отличника! — восклицала она. — Им всем есть над чем призадуматься!
Она решила, что надо купить два десятка экземпляров этого номера, чтобы разослать их родственникам и знакомым, и велела Мартину с самого утра сбегать в газетный киоск.
— Я всегда говорила тебе, что ты должен идти своим путем, — заявила мама. Она сидела напротив меня, на противоположном конце стола. В комнату ворвались золотые лучи заката, и она прикрыла глаза рукой, защищая их от яркого света. — Не забывай этого, сынок! Ведь никто другой не давал тебе такого совета, правда?
Настроение у нее было приподнятое от торжественности минуты и выпитого вина, но она не отступалась, требуя от меня ответа.
— Правда, — ответил я.
— Никто, никогда?