не станете навязывать ей свое мнение.
— Это вовсе не мое мнение, — громче обычного объявила тетя Милли. — Это всего-навсего здравый смысл. Постыдились бы, Лина!
— Мне нечего стыдиться, — ответила мама.
Она держалась все так же надменно, но чувствовалось, что она предпочла бы переменить тему.
— Гадаете на картах, разглядываете друг у друга ладони… — тетя Милли сделала многозначительную паузу. — Пялите глаза на грязную кофейную гущу! Никакого терпения с вами не хватит!
— А никто и не просит вас набираться терпения, — сухо отпарировала мама. — Когда вас позовут в компанию, тогда и ворчите. Каждый имеет право думать по-своему.
— Но только если это не противоречит здравому смыслу. Кофейная гуща! — снова фыркнула тетя Милли. — И это в двадцатом-то веке! — Последнюю фразу она произнесла таким тоном, будто выложила на стол козырной туз.
Помолчав немного, мама сказала:
— На свете есть много такого, чего мы еще не знаем.
— Ну, о кофейной-то гуще мы знаем вполне достаточно, — заметила тетя Милли и разразилась громким смехом: ей казалось, что она удачно сострила. Затем зловещим тоном она добавила: — Да, на свете много такого, чего мы еще не знаем. Потому-то мне и непонятно, откуда у вас берется время на подобный вздор. Кто, например, знает, как вы, Берти и вот этот мальчуган будете жить дальше? Да, мы многого еще не знаем. Я как раз говорила Льюису…
— Что вы ему говорили?
Мама снова рассердилась и перешла в наступление. До этой минуты, утратив под нажимом тети Милли всю свою светскость, она оправдывалась и в глубине души испытывала немалое смущение. Теперь же голос у нее зазвучал властно и в то же время встревоженно.
— Говорила, что вы уже давно плывете по воле волн. Не удивительно, что дела у вас идут все хуже и хуже. Да как можно было допустить…
— Не станете же вы говорить об этом при Льюисе, Милли!
— Ничего, пусть послушает. Рано или поздно он ведь все равно узнает.
— Это еще как сказать. Так или иначе, я не разрешаю вам говорить при Льюисе!
Но я уже понял, что произошла какая-то крупная неприятность, и спросил:
— Что случилось, мама?
— Не волнуйся, — ответила мама, и на лице ее появилось озабоченное, вызывающее и в то же время ласковое, любящее выражение. — Может быть, все еще и обойдется.
— Твой отец запутался в делах, — вставила тетя Милли.
Мама снова остановила ее:
— Я же просила, чтобы вы не говорили при ребенке.
Она произнесла это с такой холодной яростью, с такой непреклонной решимостью, что даже тетя Милли отступила. Обе некоторое время молчали, и слышно было лишь, как тикают часы на каминной полке. Я понятия не имел о том, какая нам угрожает неприятность, и все же она пугала меня. Я чувствовал, что больше спрашивать не стоит. На этот раз опасность была реальная: я уже не мог прибежать домой и успокоиться.
В эту минуту щелкнул замок парадной двери, и почти тотчас же в гостиную вошел отец. Его отсутствие в тот вечер объяснялось очень просто. Он был страстный любитель хорового пения и руководил местным мужским хором. Этому своему увлечению он отдавал многие вечера. Войдя в ярко освещенную комнату, отец заморгал близорукими глазами.
— Мы как раз говорили о тебе, Верти, — сказала тетя Милли.
— Я так и думал, — промолвил отец. — Наверно, я опять что-нибудь не то сделал.
На лице его появилось наигранное раскаяние. Он любил паясничать и строить из себя виноватого, как бы подчеркивая этим свою и без того смехотворную мягкость и слабохарактерность. Он вообще не упускал случая попаясничать. Роста он был очень маленького — на несколько дюймов ниже жены и сестры. Непропорционально большая голова напоминала по форме голову тети Милли, только лицо у него было более тонкое. Глаза, тоже навыкате, как и у сестры, обычно искрились весельем и задором, а когда он не дурачился, задумчиво смотрели на мир. Волосы у него — тоже как у сестры — были светло-каштановые (тогда как у мамы — совсем темные), а большие, свисающие вниз усы — рыжие. Очки у него почему-то всегда сидели криво — выше одного глаза и ниже другого. Ходил он обычно в котелке и сейчас, широко улыбаясь сестре, снял его и положил на буфет.
— Когда же ты наконец хоть что-то станешь делать! — вздохнула тетя Милли.
— Человек едва в дом вошел, а вы уже нападаете на него, — вступилась за отца мама.
— Я ждал этого, Лина! Я ждал! — Отец снова широко улыбнулся. — Она всегда меня ругает. Приходится терпеть. Приходится терпеть.
— А мне бы хотелось, чтобы ты постоял за себя! — раздраженно воскликнула мама.
Отец слегка побледнел, — правда, он весь этот год был бледен, — однако лицо его по сравнению с маминым казалось почти спокойным. В эту минуту часы на камине пробили одиннадцать, и отец по обыкновению отпустил одну из своих шуточек. То были мраморные часы, подаренные отцу хористами в связи со знаменательной датой: он уже двадцать лет был бессменным старостой их кружка. По обе стороны циферблата высились две миниатюрные дорические колонны. Часы били громко, раскатисто. И всякий раз, услышав их бой, отец говорил одно и то же. Не преминул он изречь это и сейчас.
— До чего важно бьют! — одобрительно произнес он. — До чего же важно бьют!
— Будь они прокляты, эти часы! — резко, с горечью сказала вдруг мама.
Я поднялся к себе в мансарду и лег, но долго не мог заснуть. Лицо у меня горело — горело от загара, горело от тревожных мыслей. К своим обычным молитвам я прибавил несколько новых пожеланий, но мне не стало от этого легче. Я никак не мог разгадать, какое же несчастье постигло нас.
МИСТЕР ЭЛИОТ ВПЕРВЫЕ ПОСЕЩАЕТ СТАДИОН
Целых две недели мне ничего не говорили. Мама была рассеянна и всецело поглощена заботами. Если мне случалось войти в комнату, когда она разговаривала с отцом, оба тотчас смущенно умолкали. Тетя Милли заходила к нам теперь чаще, чем когда-либо. Почти каждый вечер после ужина с улицы доносился ее зычный голос, и как только она появлялась, меня сразу выпроваживали в сад. Я привык к этому и часто даже забывал о тревоге, царившей в доме. Я любил читать в саду, куда вели несколько ступенек с черного хода. Тут была крошечная лужайка с высокой травой, окаймленная цветочной грядкой с бордюром, и несколько кустов малины; но больше всего мне нравились плодовые деревья — три груши у боковой стены и две яблони посреди лужайки. Я выносил складной стул, садился под яблоней и читал до тех пор, пока летнее небо не становилось совсем черным и я уже ничего не различал — видел лишь, что на белой бумаге что-то напечатано.
Тогда я поднимал глаза и смотрел на дом, где светлым четырехугольником вырисовывалось окно гостиной. Иногда мне страшно хотелось узнать, о чем там говорят.
Но кроме этих совещаний других перемен в нашей жизни не наблюдалось.
Утром я по-прежнему отправлялся в школу, но когда к полудню возвращался домой, мама встречала меня молчаливая и озабоченная. Отец тоже по-прежнему ходил на работу. Он относился к выполнению своих обязанностей с присущей ему мягкой жизнерадостностью, и даже тетя Милли не могла упрекнуть его в том, что он мало времени уделяет делу. Вставал отец рано, наравне со служанкой, шестнадцатилетней девушкой; из дому уходил задолго до того, как я спускался к завтраку, и возвращался не раньше половины седьмого или семи.
Три года тому назад он основал собственное дело. До того он служил на небольшой обувной фабрике, вел там бухгалтерию, выполнял множество других обязанностей и фактически был вторым человеком на предприятии. Зарабатывал он двести пятьдесят фунтов стерлингов в год. Жили мы на его