Первой заговорила с мамой жена местного лавочника. В голосе ее звучала неподдельная доброта.
— Я вам очень сочувствую, — сказала она. — Но не огорчайтесь, дорогая. В жизни случаются и худшие вещи.
— Я понимал, что она говорит от души. А мама лишь беззвучно шевельнула губами: доброта лавочницы обезоружила ее. С большим трудом она заставила себя пробормотать два-три слова благодарности.
Еще одна женщина направлялась к нам. При виде ее мама резко вскинула голову. Призвав на помощь всю свою волю и гордость, она сначала крепко сжала губы, а потом все же выдавила из себя улыбку — улыбку, в которой сквозила откровенная ирония.
— Миссис Элиот, я хотела узнать, сможете ли вы в этом году провести у себя наше собрание?
— Надеюсь, что смогу, миссис Льюин, — снисходительно ответила мама. — Мне бы не хотелось нарушать нашу договоренность.
— Я слышала, у вас неприятности…
— Не понимаю, какое это может иметь отношение к тому, о чем мы условились, миссис Льюин. Ведь я обещала провести в этом году собрание, как всегда. Соблаговолите сообщить миссис Хьюз, — так звали жену викария, — что подыскивать для этого другое помещение незачем.
Взгляд у мамы был смелый, глаза горели. Первый раунд остался позади, выдержанное с честью испытание придало ей решимости. Она прохаживалась по церковному двору важной поступью, важно переставляя зонтик, — теперь она взяла инициативу в свои руки и уже сама первая заговаривала со знакомыми. В наиболее торжественных случаях она держалась особенно изысканно и сейчас пустила всю свою изысканность в ход.
Рука ее, сжимавшая мою, по-прежнему дрожала и стала очень горячей, но мама не спасовала ни перед кем. О банкротстве никто не посмел заговорить; только одна прихожанка, скорее из любопытства, чем по злому умыслу, спросила, как себя чувствует мой отец.
— Мистер Элиот, слава богу, никогда не жаловался на здоровье, — ответила мама.
— Он сейчас дома?
— Конечно, — сказала мама. — Наслаждается тишиной и читает книжки.
— А что он теперь будет делать, миссис Элиот… в смысле работы?
Мама свысока взглянула на собеседницу.
— Он еще не решил, — ответила она с таким высокомерием, что женщина не выдержала и опустила глаза. — Взвешивает различные возможности. Не хочет браться за что попало.
МАМИНЫ МЕЧТЫ
На самом же деле мама не знала покоя, пока отец не нашел работы. Она старательно изучала колонки объявлений в местных газетах, унизилась даже до того, что пошла просить совета у викария и доктора. Тем не менее отец пробыл без работы несколько недель. Началась война, и его коллеги по обувному и сапожному делу сокращали производство. Августовские дни летели, сгорая в лучах палящего солнца. Мама ухитрялась выкраивать для меня шесть пенсов, чтобы я мог по субботам ходить на стадион. Состязания по крикету шли своим чередом, зрители сидели как ни в чем не бывало, а за оградой стадиона к прохожим взывали огромные плакаты, смысла которых я часто не понимал. Как-то утром, вскоре после банкротства отца, мне особенно бросилось в глаза набранное жирным шрифтом слово «мобилизация». Оно озадачило меня не меньше, чем в свое время слово «банкротство», и угрожало еще большими опасностями по сравнению с теми, которые нависли над моими родителями.
Официально о банкротстве отца было объявлено только в конце августа. Задолжал он шестьсот фунтов. Его главными кредиторами были поставщики кожевенных товаров и муж тети Милли. За каждый фунт стерлингов долга кредиторы получали всего лишь по восемь шиллингов. Это известна появилось в местных газетах одновременно с сообщениями о том, что англичане продолжают отступать от Монса. В приступе отчаяния, страдая от уязвленной гордости, мама, несмотря на весь свой патриотизм, пылко желала, чтобы над миром разразилась катастрофа, которая поглотила бы и нас, и соседей, и город, и всю страну, похоронив под развалинами наш семейный позор.
Наступил октябрь, и флажки на карте, которую мама вырезала из газеты, уже не перемещались каждый день, вот тогда-то отец и получил наконец работу. Однажды вечером он вернулся домой и что-то шепнул на ухо маме. Вид у него был удрученный, а мама расплакалась, — я впервые видел ее в слезах. Это не были слезы радости или облегчения, в них чувствовалась такая горечь, что я с ужасом подумал, уж не грозит ли нам какое-то новое, невероятное несчастье. Все это время я жил под страхом — сильнейшим страхом, о котором я, правда, никому не говорил, — что отца могут посадить в тюрьму. Очевидно, эта мысль возникла у меня после того, как однажды вечером, когда мы с мамой вдвоем пили чай, она сказала мне, что отец никогда больше не должен брать денег взаймы и что мы не должны ничего покупать в кредит: теперь за каждую покупку надо расплачиваться немедленно. И сейчас, увидев, как исказилось от боли ее лицо, а в глазах появились слезы, я решил, что отец забыл о запрете. Как же я был удивлен, когда мама унылым, безжизненным тоном произнесла:
— На следующей неделе папа приступает к работе, сынок!
Подробнее об этом я узнал от тети Милли, которая вскоре явилась к нам.
— Так, значит, твой отец подыскал себе место, — начала она разговор.
— Да, тетя Милли!
— Только я вовсе не убеждена, что из него выйдет дельный коммивояжер. Ему скажут «нет», он ухмыльнется и уйдет. Не удивительно, что ему положили такое жалованье, на которое не развернешься.
Мистер Стэплтон, бывший хозяин моего отца, уговорил одного кожевенного фабриканта взять его на работу в качестве коммивояжера; таким образом отцу предстояло объезжать своих бывших конкурентов.
— Может, мне и не следовало бы говорить тебе это, — продолжала тетя Милли, — но платить ему будут всего три фунта в неделю. Ума не приложу, как вы станете жить! Конечно, это лучше, чем ничего. Да больше ему, пожалуй, нигде бы и не дали.
И приблизительно в это же время мама обнаружила, что она в положении. Я об этом ничего не знал; я видел только, что ей нездоровится, и старался не шуметь, но я уже привык к ее болезням. В течение всей зимы и весны я оставался в полном неведении, — я только чувствовал, что маме хочется, чтобы я все время был с ней.
Осенью, возвращаясь под вечер из школы, я находил маму в гостиной у камина. За окнами спускались безотрадные сумерки и мягко шуршал дождь, стекла блестели в отсветах горящего угля. На столе меня поджидала еда — сытная еда, ибо стол наш не намного изменился: мы стали есть меньше мяса и обходились без «птицы», которая прежде доставляла маме такое удовольствие, являясь в ее глазах олицетворением достатка, однако мама считала ниже своего достоинства давать мне маргарин вместо сливочного масла. Итак, я уничтожал вареное яйцо, съедал несколько ломтиков хлеба с маслом и джемом и, наконец, кусок домашнего торта. Хотя теперь у нас не было Веры, посуду мы оставляли на столе, — убирала ее прислуга тети Милли, которую та присылала к нам на часок утром и вечером.
Мама дожидалась наступления полной темноты и лишь тогда зажигала газовую лампу и задергивала занавеси, а до тех пор мы сидели у камина и следили за богатой игрою красок в огне. Вот где-нибудь в уголке камина, вдали от самого жара, вдруг вспыхнет тлеющий уголек… Мама даже вскрикивала от удовольствия. Ей всегда хотелось, чтобы передо мной из пламени вставали те же миражи, какие видела она.
В эти вечерние часы, когда мы сидели в темноте, а на потолке танцевали отсветы огня, мама рассказывала мне о своих девичьих мечтах, о своей семье, о своих честолюбивых планах, о своем замужестве, о том, как ей хочется, чтобы я не знал того, что довелось ей испытать в жизни.