— Я думаю, и полюбить он ее не полюбил. Не успел полюбить. А может, я ошибаюсь? Кто знает эту любовь? Где она? Сколько вскрыл человеческих тел — ни души не видел, ни любви. Все пустое… Так вот, Парамон Петрович, так же по-детски непосредственно и глупо он пошел за этой чеченкой, в лесу на тропе наехал на них Фомка и застрелил… моего Дмитрия Ивановича. Finita la commedia![13]
— Стало быть, все по писаному не выходит?
— Ну какой из Басаргина Печорин? Я же говорю вам. Жил бы себе и радовался. Вон лучше бы казачку какую полюбил. Та же дикая природа, то же отсутствие цивилизации, только вот жил бы своей жизнью, пусть даже самой грешной, и не погиб. А так — пропал за что? За Печорина. Извините, Парамон Петрович, но я такой жертвы принять не могу. Может быть, это гениальный роман, хотя, я слышал, государю он не понравился…
— Ничего не могу сказать вам на этот счет, Карл Иванович, — поспешил ответить Устюгов. — Но после того, что вы мне рассказали, думаю, что он вполне мог так отозваться об этом творении. Ведь судьба каждого подданного волнует его больше, чем чья-то писанина. Я вам так скажу, Карл Иванович, если государь так сказал, то насколько же он был прозорлив!
— Вы так думаете? — доктор Тюрман устало пожал плечами. — Мне вот что кажется, Парамон Петрович. Русская литература — это не французские романы, которые можно читать, а можно не читать. Разве что для практики языковой. Русская литера тура — это наша действительная жизнь и еще что-то, что словами не выразить. Мы с вами стали свидетелями, как погиб человек, хотевший жить по-литературному. Ведь живи он по французским романам, был бы жив, весел, любим. А так вот — умер вдали от дома, совершенно один. Но знаете что? Мне кажется, что это только начало. Вы заметили, как прогрессирует наша литература? Скоро она будет играть не только судьбами, но и душами людей. Она еще себя покажет! Она… Знаете, что она сделает? Перепишет Святое Писание. Залезет в самые неразрешимые вопросы, опустится на самое дно человеческой души! Она себя покажет! Обуянная гордыней, она возомнит себя Новейшим Евангелием, будет поучать, поучать… Бедный мой Дмитрий Иванович… Взять бы и сжечь эту великую русскую литературу!
— Совершенно с вами согласен, дорогой вы мой, Карл Иванович, — Устюгов даже обнял доктора от полноты чувств, что с ним бывало крайне редко.
Это была несомненная удача! Тут не просто романтическая история, но совершенно неожиданнейший поворотец. Можно сказать, сенсация! Что там ставропольский салон! Такой десерт можно преподнести и для петербургского высшего общества. Надо, наконец, щелкнуть по носу этим зазнавшимся писакам, которые до сих пор смеют обвинять государя в убийстве Пушкина и Лермонтова. Ну эти двое еще ладно! Писали гладко. Вот это, например: «Кавказ подо мною, стою в вышине…» Кто только из двоих это написал? Ну да ладно! Но вот обвинять государя за Полежаева? Пора их приструнить, создать, так сказать, мнение в высшем свете. А так как вся русская литература идет отсюда, из Кавказа, поставить ей в Ставрополе заслон из мнений влиятельнейших особ. Погодите, господа Пушкины, Лермонтовы!
Хорошо бы еще для красочности представления повидать эту чеченскую барышню. Невольную виновницу, так сказать. Черного ангела всей этой истории. А потом яркими мазками профессионального взгляда дать ее полицейско-литературный портрет. Должно хорошо получиться. Даже прелестно!
Парамон Петрович спросил встречного казака, где находится дом казака Хуторного, и направился к нему мелкими, но быстрыми шагами. Дом хорунжего, в котором он остановился, был далек от его представлений о комфорте, но эта хата была и того хуже.
Устюгов остановился перед домом в раздумье. Ему хотелось показаться вежливым и обходительным. Но больше всего он боялся возможной встречи с собакой. Как тут у них принято: стучаться в ворота или нет? Только и ворот у них нету, а в плетень как постучишь? Может, кричать надо? Вот уж прав доктор — дикари, варвары. Свистнуть, что ли? Если бы уметь да знать. Предлагал же капитан Азаров взять солдата в провожатые, так нет — решил, что грубая скотина будет мешать восприятию впечатлений.
Из дома вышла старушка, пошла через двор.
— Бабка! — крикнул ей пристав. — Подойди-ка сюда!
Та безропотно подошла, вытирая о подол перепачканные хозяйственной работой руки. Щурилась на него близоруко, не понимая, откуда такой господин, что и не из казаков, не из офицеров?
— Ты — хозяйка? Хуторной прозываешься? — строго спросил Парамон Петрович.
— Так и есть. Хуторная я, этому двору хозяйка. Только уж стара я стала хозяйствовать…
— А я — пристав судебной палаты. Слыхала?
— Присталец? — спросила старуха, заслоняясь рукой от солнца. — А нам что? Моложе была, ехал через станицу сам Ермолов, генерал. Девки звали смотреть, а я не пошла. Корова у меня хворала. Так он с охраной ехал, а тебя где ж слыхать, коли ты один по станице ходишь.
Пристав почувствовал, что начинает нервничать и потеют не только ладони, а пот прошибает уже со спины.
— Я, бабка, направлен сюда по делу об убийстве поручика Басаргина, — строго сказал он, — стало быть, расследую, а не, как ты изволила сказать, хожу по станице.
— А мне хоть по делу, хоть без дела. Следуй, куда хочешь. Я ж тебе не мешаю.
— Я в интересах следствия и пришел к твоему дому. Чеченка у тебя в хате проживает? Позволь-ка, бабка, посмотреть на нее, вопрос ей какой задать.
Старуха прищурилась, отчего глаза ее и вовсе скрылись в морщинах.
— А зачем-то тебе, милок, нашу Ашутку смотреть? Что это еще за смотрины?
— Что значит «что за смотрины»? Я же сказал, что я здесь в интересах следствия, представляю, некоторым образом, государственные интересы. Попрошу провести меня в дом и показать вышеназванную девицу!
— Какие же государевы интересы у меня на дворе? Может, государю мою корову старую показать? Ему бы я показала, а тебе, приставала, я и лепешку кизяка показывать не стану. Иди-ка прочь подобру- поздорову.
— Ты, я вижу, старая, не понимаешь, с кем разговариваешь! — завелся Устюгов, отчего лицо его побагровело, веки задергались, и он даже стал подпрыгивать на месте от негодования. — Немедленно предъяви мне чеченку! Кому говорю, ведьма?! В острог захотела, карга старая?! Я тебе обеспечу и острог, и каторгу!
— Смотрела я на тебя, приставала, долго, — спокойно сказала старуха. — Не понравился ты мне сразу. А теперь в твою рожу круглую мне даже плюнуть противно. Подлюга какая! Ишь, змей, ластился, подбирался! Сейчас казаков кликну, так тебе, охальнику, несладко придется. Небось по такой морде не промажут! Да я и сама сейчас дрын возьму, да по ряхе, по ряхе. Ишь, наел, думает старую бабушку толстой мордой напужать! Видали и потолще…
И старуха действительно пошла к сараюшке, где стояла прислоненная к стене жердина. Пристав посмотрел по сторонам, и, увидев, что свидетелей происшедшего не было, но они могут в любой момент появиться, поспешил скоренько удалиться.
Разве он не сможет описать эту чеченку? Черные глаза, брови дугой, гибкий стан… Что там у нее еще? Надо будет посмотреть у Лермонтова «Бэлу». Там все есть…
Перед самым Новым годом нога позволила Митрохе не только вприпрыжку перемещаться по палате, но потихонечку и на костыликах выходить в коридор, в курилку, и, что самое главное, — к сестринскому посту. Особенно, когда там дежурила Юленька Шилова. Сутки через трое. Это у них так график назывался. Сестрички на хирургии вообще все как на подбор, красавицы. Но Юленька, она такая милая, такая тихая и беззащитная, что сорок или пятьдесят пацанов из битой и стреляной, но бесшабашной десантуры, горелых матерщиников-танкистов или саперов с оторванными конечностями, все, кто лежал на отделении, в дни ее дежурства становились пай-мальчиками.
Митроха любил выкатиться к ней после отбоя и поговорить, когда уже тихо и никто не дергает с этими бесконечными капельницами или уколами.