Глупо. Не было никаких концов, которые могли бы связать того человека со мной. Или меня с ним. Иначе тогда ко мне подобрались бы. Иначе обязательно начались бы ненужные вопросы. А так – меня просто никто ни о чем не спросил. Никому ничего и в голову не взбрело!

Как изменился у меня почерк… Сейчас с трудом разбираю то, что накорябала. Будто кошка пишет! [12] Небось если я сейчас начну описывать то, что случилось, тот, кому придется мои записи прочесть, запутается, ничего не разберет. Впрочем, надеюсь, и теперь никто не подумает сунуть нос в мои дневники.

Мне всегда хотелось долго жить. Чем дольше, тем лучше, думала я. Я же невероятно любопытна! И вот уж не подозревала, что заживусь до восьмидесяти с лишком лет. Кто-то скажет: с ума сойти, как долго, как скучно и утомительно! Жизнь ведь до тошноты однообразна! Ну, честно говоря, насчет последних двадцати двух лет согласна, совершенно согласна. Самым интересным событием была та встреча, от последствий которой я так старательно стремилась избавиться. Ну а когда избавилась, жизнь обратилась в тоску и уныние. И скуку, скуку затворничества. Я ведь почти не выхожу из дома. Мне страшно. Себе-то я могу признаться: страшно, да. Еще по улицам Муляна я с грехом пополам могу прогуляться, да и то не одна. Более или менее спокойно я чувствую себя в своем саду, но только когда вижу кого-то из соседей в их дворах. Какое счастье, что либо Жоффрей, либо Жанин, либо кто-то из их многочисленных детей или внуков все время мелькает у них в саду! Людей ОН боится. Пусть даже рядом всего-навсего младшая внучка Жоффрея или тощенькая, в чем душа держится, мадам Люколь – неважно. Главное – живая душа поблизости. А стоит мне выйти на улицу одной или хотя бы приблизиться к ограде, ОН тут как тут. Немедленно слышу шорох листвы, несомой ветром, потом различаю свист шин по асфальту… и для меня вполне достаточно, чтобы рухнуть без памяти или начать задыхаться от страха. К старости у меня усилились приступы неврастенической астмы.

Астма да неизбывный страх – вот все, что разнообразило мою жизнь последние двадцать два года. Но теперь, когда в Муляне появилась русская девка… Недаром я с первого мгновения ощутила к ней такое ужасное отвращение! Честно могу сказать, я вообще не люблю молодежь. Оно и понятно. Было бы странно, если бы молодых женщин, у которых все впереди, любила та, у которой все позади! И все же я не испытываю к ним такой ненависти, к русской, несмотря на то что она не такая уж и молодая… Думаю, хоть она и выглядит такой задорной и тугой, на самом деле ей сорок-то стукнуло, кабы не больше. Глаза… ее выдают глаза. Воистину, les yeux sont le miroir de l’ame. [13] У нее слишком проницательный, понимающий взгляд. В нем нет глупой беззаботности. И все же в них нет той усталости, которая отличает глаза много поживших женщин. В глазах русских – неуемная жажда жизни. Мне кажется, даже если она доживет до моих годов, то не устанет брать от жизни все, что возможно. Будет хватать все доступные ей удовольствия жадным ртом, будет радоваться жизни до последнего ее мгновения! Все правильно: vieillesse – tristesse, старость – грусть.

А я… Я уже двадцать с лишком лет сижу, словно бы в заточении, только из-за того, что какой-то гнусный писака возомнил, будто он вправе меня судить! И за что? Ну добро бы за мои грешки, которые я совершила во время оккупации. Нет! За невинные развлечения, которым я предавалась тайно от всех, чтобы вовсе уж не помереть с тоски.

Неужели я не имела права получить от жизни хоть самое малое удовольствие? Такое невинное? Кому я причиняла вред? Никому!

Он выследил меня, он все узнал. И встал на моем пути.

Да, я смела его со своего пути. Совершенно так, как ветер сметает сухие листья, чтобы гнать их по дороге из Муляна во Френи чтобы в шорохе слышался свист велосипедных колес…

Не буду об этом писать! Не буду! Писать об этом – значит вызывать призрак былого. Призрак, из-за которого я двадцать два года назад обрекла себя на почти полное затворничество – словно бы сама себя зарыла в могилу.

А русская… Она-то себя живьем в могилу не зароет! Ее не сломит ничто! Вот еще что я увидела в ее глазах. Вот что взбесило меня в ней. Вот чему я позавидовала яростно, люто, до того, что у меня очередной приступ астмы едва не случился. Очень может быть, что он свел бы меня в могилу… И я только пуще возненавидела русскую – из-за того, что она могла стать причиной моей смерти.

Я сама была такой, как она. Я тоже хватала жизнь своими загребущими руками, глотала ее, словно подогретое бургундское вино. Помню, помню его чуточку солоноватый, терпкий привкус… Когда я пила подогретое красное вино, мне всегда казалось, что пью теплую кровь!

Я возненавидела ее из-за той жизненной силы, которой она полна – и которой теперь лишена я. О, если бы я могла… Но le temps perdu ne se rattrape pas, потерянного времени не воротишь. Я теперь совершенно бессильна. Никуда не хожу, ничего не знаю, живу только слухами. Вот и вчера дошел до меня странный слух об этой девке. Ко мне заглянул Багарёр… О нет, он уже давно не драчун [14], осталось всего лишь старое-престарое детское прозвище! Сейчас мой племянничек – совершенно другой человек, но мы с ним близки духовно. В нас обоих бушует одинаковая ненависть бессилия, и она, словно забродившее сусло, будоражит наши души, подвигает нас на очень странные поступки. Иногда мне кажется, что Багарёр тоже способен на преступление, но я не собираюсь вникать в его прошлое. Раньше, когда мальчишкой был, он с удовольствием топил котят, которых нагуливала их кошка. Кого он «утопил», повзрослев, не знаю. Да и знать не желаю. Мой ближайший и последний родственник, по сути дела, единственный источник информации о том, что творится в Муляне. Про мир я и так все знаю – телевизор-то есть! – а вот о происходящем в родной деревне мне рассказывает Багарёр. Как бы я к нему ни относилась, как бы ни ненавидела его, я сдерживаю себя и встречаю его всегда очень приветливо.

Вчера так и стелилась перед ним: сразу увидела, что он пришел в отвратительном настроении, а когда он зол, то молчалив. Мне же его молчание ни к чему, я и так молчу с утра до ночи. Нужно было его разговорить, вот я и старалась. Наконец, после стаканчика-другого ратафьи, которую я делаю не просто на «воде жизни» [15], как все, а с добавлением доброй толики коньяку, он немного отошел, подобрел, и язык у него развязался. Каково же было мое изумление, когда я узнала причину его дурного настроения! Во всем оказалась повинна все та же русская девка! Вчера утром, когда я наблюдала ее любезничающей с двумя дураками, Жоффреем и Атлетом, Багарёр заметил ее на дороге в Нуайер. Она что-то быстро писала на клочке бумаги. Осматривала окрестные поля – и писала!

Очень занятно… Какого черта она могла писать, глядя на поля? Описывала их красоты? А что в них есть такого, чего нет в любых других полях?! Велика невидаль, бургундские поля!

Нет, тут что-то другое кроется. Что-то другое… Вот и Багарёр такого же мнения.

– Неспроста все это, – бурчал он. – Помнишь, ma tante, того человека на велосипеде… ну которого потом мертвым нашли… – Тут Багарёр бросил острый взгляд в мою сторону, и я снова подумала, что он не столь безобиден, каким его принято считать. – Тот велосипедист ведь тоже все время что-то писал. Ну и доездился, дописался. Как бы и эта… не добегалась. Какого черта она пишет? Может быть, она журналистка?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×