хладнокровие и расчетливость. Да, она была очень расчетлива. Эх, кабы знали все те мужики, которые
Лелька посмотрела на Верина, медленно поднимая ресницы, – ослепила насмешкой, солнечно вспыхнувшей в глазах, а потом взгляд сделался покорным и зовущим, мягким, тягучим, словно черный туман, и Верин выдохнул сквозь зубы:
– Ах ты… девка чертова… русалка!
Лелька хохотнула вызывающе: она снова стала другой, не лакомой недотрогой, а той свойской в доску сормовичкой с окраины поселка, которой, если следовать
– Ну что, придумал, где валяться будем? К дружку поведешь в общагу иль на квартиру? А то, может, ко мне? Или все ж в ресторан? Ну хоть в пивнушку… А то я разрядилась в пух!
И, распахнув на груди пальто, показала и кофточку в обтяг, и юбчонку-обдергайку. Ну а ноги и так видны были из-под короткого пальто, их и показывать не надо.
– Пойдем к тебе, – проговорил Верин, и нотка животного нетерпения прозвучала в его голосе.
Лелька вздохнула – как бы разочарованно, однако это было именно то, чего она и добивалась.
– А как пойдем, под ручку или порознь, будто вовсе чужие и у тебя на меня… не навострен?
И захохотала, ожидая, что Верин сейчас начнет конфузливо озираться, робея: вдруг кто-то оглянется на ее безобразный хохоток и увидит его рядом с девкой, в которой только слепой не опознает гулящую.
Однако он не дрогнул, зато прищур синих глаз сделался острее:
– Врозь пойдем – ты впереди, а я за тобой. И… берегись, девка, со мной шутки вышучивать, не то словишь в бок перышко, я тебе верно говорю!
– Что? – удивилась Лелька. – Перышко? Правда, что ли?
– Неужели! – опасно ощерился Верин… Нет, не Верин, а Мурзик, и это чисто энское словцо, которое всегда коробило Лельку, теперь вдруг показалось ей необычайно возбуждающим.
Сердце заколотилось в горле.
– А ну как и впрямь прирежет? – пробормотала она тихонько себе под нос. В последнее время образовалась у нее такая привычка – беседовать с собой… привычка, говорят, свойственная лишь сумасшедшим, одиноким или вовсе уж старикам… А впрочем, она давно уж спятила, иначе не жила бы той жизнью, которой живет, не играла бы в те игры, в которые играет. И разве она не одинока, и разве каждый год, ею прожитый, не идет за три года обыкновенной человеческой жизни, так что ей сейчас отнюдь не двадцать пять, а все семьдесят пять, а разве это не старость?
Лелька свернула в проулок, выбрав самую короткую дорогу к своему дому. Шла как могла быстро, насторожившись, но Мурзик не отставал, двигался след в след. Порой Лелька ощущала его жаркое дыхание чуть ли не у самого своего уха и была почти уверена: обернись она, около ее глаз блеснет лезвие хулиганского ножа. Взгляд его так упорно липнул к ее белевшим в сумерках ногам, что она чувствовала его, как прикосновение.
Наконец впереди показались очертания бывшей Варвариной часовни, на крыше которой уже вылезло молоденькое деревце. Сейчас, на фоне звездного неба, треплемое ветром, оно выглядело жутко: словно скрюченная рука скелета, погребенного в часовне, пробила свод и взывала к небесам не с мольбой, а с проклятьем.
Лелька привычно протопала мимо, но сзади окликнули:
– Погоди-ка.
– Что?
– Зачем сюда? – спросил Мурзик.
В самом деле растерянно спросил или почудилось?
– Что? – не поняла Лелька.
– Сюда зачем привела?
– Да я тут рядом живу, я ж тебе говорила.
– Ну верно, я забыл.
Лелька двинулась было вперед, но, не слыша сзади шагов, приостановилась, оглянулась:
– Ну, чего стал? Раздумал?
– Сейчас.
Мурзик смотрел на часовню. Лица его не было видно.
– Ты здесь бывал, что ли, когда-то? – догадалась Лелька.
– Бывал.
– Венчался небось? – хохотнула она. – Хотя что я говорю, в часовне ж не венчали, только отпевали.