всяческого поощрения с точки зрения текущего момента.
– Не увиливайте, – холодно взглянул на него Поляков. – Так или иначе, вы тесно сотрудничали с защитниками прежнего режима. И сами, конечно, понимаете всю серьезность такого обвинения. Это, знаете ли, не латышские националисты и не та чушь насчет первомайской демонстрации, которую вам пытался инкриминировать мой предшественник, а вещь серьезная и, главное, легко доказуемая.
Русанов настороженно глядел на него, изо всех сил стараясь сохранить спокойное выражение лица.
– Дело не только в архивах Смольникова, – сказал Поляков. – Дело в том, что здесь, в Энске, проживает один из его прежних и самых близких сотрудников. Разумеется, под чужим именем. Он совершенно убежден, что надежно обрубил все концы и обезопасил себя со всех сторон. На самом деле за ним идет постоянная слежка с целью выяснения всех его связей. Его арест – вопрос нескольких дней. И в тот день, когда в этом кабинете на очной ставке с вами появится бывший агент сыскного Охтин…
– Охтин?!
Русанов даже задохнулся от неожиданности.
Охтин! Неужели он жив? Неужели остался в Энске? Какая неосторожность, какая глупость, ведь здесь его каждая собака знала в лицо!
Шурка в свое время был совершенно убежден, что Григорий Алексеевич ухитрился скрыться из госпиталя и бежать в Самару или в Казань. Он мог погибнуть, мог уйти в эмиграцию или затаиться где-то в России с чужими документами. Но ради чего ему понадобилось вернуться в Энск? Это же самоубийственно для него. И убийственно – убийственно опасно! – для его бывшего приятеля, Шурки Русанова…
Или Поляков врет? Берет на пушку?
Может быть. А может быть, и правду говорит: уж больно торжествующим огнем горят его темные глаза!
– Да, Охтин. Вижу, вспомнили бывшего друга? – ехидно улыбнулся Поляков.
– Никакими друзьями мы никогда не были… – начал было Русанов, но Поляков резко перебил:
– Глупо отрицать. Глупо упорствовать. Единственное, что вы можете сделать, – признаться во всем. Ведь когда я устрою вам очную ставку с Охтиным, поздно будет писать признательные показания, гражданин Русанов. Вы упустите свой шанс!
– Ну, предположим, я не стану отрицать того, что провел несколько дней в сыскном отделении, потому что и в самом деле собирался написать несколько репортажей для уголовной хроники «Энского листка», – с досадой сказал Шурка. – И что? Какое это имеет отношение к связи Верина с главарями эсеровской эмиграции?
– Ровно никакого, – согласился Поляков. – Но только на первый взгляд. На самом деле речь идет всего лишь о разных точках зрения. На текущий момент, как вы изволили выразиться, можно посмотреть по- разному. Что нам важнее сейчас? Уличить человека в каких-то прошлых ошибках, о которых он и сам давно забыл и которые, скажем прямо, никакой опасности для нас сейчас не представляют? Или вскрыть готовящийся эсеровский, финансируемый из-за границы заговор, во главе которого, оказывается, стоит известное в городе, очень значительное лицо? Мне лично вторая точка зрения представляется приоритетной, я бы хотел, чтобы и вы прониклись ее важностью.
– А в чем все же это должно выразиться? – напряженно спросил Русанов.
– Вы не понимаете? – приподнял свои ровные, красивые, поистине соболиные брови Поляков.
– Нет.
– А между тем все очень просто, – мягко пояснил Поляков. – Вы должны написать признание в том, что вам случайно стало известно о существовании заговора и о роли в нем Виктора Павловича Верина. Обрисовать подробно его темное эсеровское прошлое, назвать известных вам в те времена его сообщников. Ну и присовокупить нескольких человек из тех, с кем он близко общается в наши дни. На предмет проверки их органами. Если вы кого-то забыли или фактики какие-то вылетели из головы, я вам подскажу, напомню. Так что все просто, Александр Константинович. Все очень просто. Кстати, я готов дать вам время подумать. Недолго, еще полчасика. Но уж потом, извините, упорствовать в своих заблуждениях не советую. Мне ваше признание, откроюсь уж вам, архинеобходимо. И чтобы получить его, я пойду на многое. Не побоюсь руки запачкать.
– Они у вас и так грязные, – с кривой улыбкой сказал Русанов, и в душе у него что-то ухнуло от мгновенного промелька страха: что он говорит?! – Вы землю с утра копали, что ли?
Поляков мельком взглянул на свои руки, и странная усмешка прошла по его лицу:
– А вы приметливы… Нет, землю я не копал и никого живьем в нее не зарывал – вы ведь что-то подобное имели в виду? Просто мотоцикл забарахлил, когда я ехал на работу, пришлось останавливаться, чинить. Вот и все.
«Нет, это у него не машинное масло, – подумал Русанов, – а давно въевшаяся грязь. Ведь даже если бы и перемазался человек машинным маслом, что, потом, придя на службу, не мог их вымыть, что ли? Да черт, дались мне эти его руки?! Чего я к ним привязался?!»
И вдруг он понял. Руки у Полякова были необыкновенно изящной формы, узкие, с длинными пальцами, с красивой формы ногтями. О да, ногти были неровно подстрижены, а кое-где обломаны, руки грязны, а костяшки сбиты, и все же они удивительно не соответствовали этой форме, этой слишком короткой, неуклюжей стрижке, этому аскетическому лицу со впалыми щеками и тем страшным вещам, которые говорил Поляков. Руки, так сказать, выбивались из образа. Руки и еще речь – слишком правильная для человека, родившегося на задворках Энска или где-то в губернии, а ведь именно из рабочих или крестьян прежде всего набирались кадры НКВД. Может быть, Поляков успел получить хорошее образование? Или просто очень старался учиться, а не просто для проформы зачеты сдавал?
И к тому же его глаза…
– О нет, Александр Константинович, – продолжал между тем Поляков. – О вас я рук пачкать не буду. Есть кому этим заняться. И вы поймете, что имеете дело с мастерами своего дела!
– Я уже имел возможность с ними познакомиться несколько дней назад, – сообщил Русанов. – Опять же сегодня тренировку понаблюдал.