ли, не похоже, нет мотива. Сектантам? Экстремистам? Воюющим материалистам? Поборникам теории Эйнштейна? Кому это надо, чтобы человечество не высовывало носа дальше жалких четырех измерений? Чтобы тащилось себе малой скоростью в направлении, указанном стрелою времени? М-да, это вопрос так вопрос. Поневоле вспомнишь байки, рассказанные Лаурой, — про Золотой век, про Войну миров, про ужасных завоевателей — кровожадных драконов. Как говорится, сказка — ложь, да в ней…
Рассказчик между тем покончил с бобрятиной, без паузы отдал должное вареной икре и взялся за тему староверов поплотнее, благо была она глубокой и неисчерпаемой, как море:
— А с ними, с родимыми, не все так просто. Я ведь раньше-то по тайге находился, насмотрелся кое- чего. Где только не был! Так вот, в верстах ста пятидесяти отсюда наткнулся как-то на деревню. Из домов навстречу мне вышли мужики, бабы, дети. Странные, не наши. Ни слова не сказали, я даже воды побоялся у них спросить. А где-то через месяц опять попал туда — ни домов, ни людей. Только крапива, полынь да лебеда светятся. Все как сквозь землю провалились. Да, говорят, они особо ничего и не роют. Без них уже все выкопано, много раньше. Такие подземелья, такие ходы. Целый лабиринт на сотню верст…
— Э, дед, ты еще про чудь белоглазую расскажи. — Миша-академик оскалился, весело подмигнул и вилкой забрался в окоренок с кетовой малосольной икрой. — И про Агарту [153] не забудь. А также про подземелья пирамид с теорией полой земли. Все это домыслы, полеты необузданной фантазии. Преданья старины глубокой, сказания приамурского леса…
— Умный ты, Мишка, стал, просто беда. Настоящая академическая крыса, — в тон ему отозвался Глеб Ильич и, нисколько не обидевшись, продолжил: — Оно, может, конечно, и сказания, да только где-то перед перестройкой объявились тут у нас геологи — шурф от штрека отличить не могут, морды сытые, лощеные, руки — сразу видно — к работе не привычные. И ориентируются по карте-«километровке», какую днем с огнем нашему брату не сыскать. Те еще геологи, из компании глубокого бурения. Набрались у меня брусничного, один все целоваться лез, ну да и рассказал, что называются те ходы «стрелами» потому что прямые, как их полет.[154] А идут под тайгой глубоко, аж до самого моря. До какого, не сказал, ткнулся харей в тарелку. Примерно повторил все то, что раньше довелось услышать от шаманов. Только те рассказывали, что тоннели эти ведут не к морю — в другие миры…
— Ну конечно же, конечно, раз шаманы говорят… — вроде бы обратил все в шутку Миша, однако улыбнулся невесело, одними губами. — Не надо ни пространство искривлять, ни потоки времени структурировать, ни искать разгадку головоломки Галуа. Нужно просто забиться под землю… Вот оно, решение всех проблем. Дед, ты не в курсе, вход туда свободный? Или только по пропускам? Василий Гаврилыч, вы как? Я, например, очень положительно. Готов забраться не в туннель — в помойную яму, лишь бы только с гарантией убраться отсюда. Мир наш, право, — это совершеннейшее дерьмо…
— Ладно тебе, Мишка, ладно. Придержи язык-то, за столом сидишь. — Глеб Ильич нахмурился, перестал жевать, медленно положил липовую ложку. — Мир есть, каков он есть. Хороший ли, плохой ли, не мы его придумали. Да только это уже не важно — шаманы говорят,[155] что скоро все, конец. Всему. Где-то года три осталось…
Негромко так сказал, но твердо, тоном человека, которому уже нечего терять.
— Ну ты смотри, теория конца света. Господи, эта несусветная чушь популярна даже здесь, в дремучей тайге. — Миша удивился, с уханьем зевнул, то ли рассмеялся, то ли всхлипнул — не понять. — Знаем, знаем — болид, землетрясение или потоп. На фоне термоядерной тотальной войны. Фатально осложненной применением ОМП.[156] М-да… Вокруг только и говорят о том, что занавес вот-вот опустится, а фарс тем не менее все идет. Дерьма в этом чертовом мире прибывает на глазах.
Хмыкнув, он поймал взгляд Глеба Ильича, замолчал и, криво улыбнувшись, посмотрел на Бурова:
— Ну что, Василь Гаврилыч, будем углубляться? Даже если в другой мир не попадем, так хоть к морю выйдем. Дай-то бог, чтобы к Черному, а не к Белому. Шаманы, они всю правду говорят.
Говорят, говорят, да еще как. Буров моментально вспомнил зону, старого якута Тимофеева, его негромкий, чуть хрипловатый голос: «Только Айыы-шаманы и Великие Воины могут заходить в Пещеру Духов, чтобы Мать Матери Земли Аан открывала им Дверь в Другие Миры. Трусам, педерастам и ментам путь туда, однако, заказан».[157]
А истеричным патлатым академикам с «береттой»?
VI
На следующий день после завтрака Буров отправился на перевязку. С легким сердцем, со спокойной душой и в замечательно приподнятом настроении. Причин для оптимизма было несколько. Во-первых, завтрак впечатлил, во-вторых, плечо уже практически не болело, а в-третьих, Бурову импонировало общество старого Сюй Вэя. Что-то в дедушке-китайце было таинственное, загадочное, отправляющее в полет фантазию. И даже не ореол мастера у-шу, не аура мистика и философа, нет, некая двусмысленность, недосказанность, возможность для игры воображения. Впрочем, единственное, в чем сомнений не было, — старый Сюй Вэй прожил жизнь отнюдь не праведником. За почтенной внешностью благообразного старца скрывался воин, видевший смерть. Матерый хищник, людоед, знающий, как пахнет кровь, какая она на вкус…
Да, в плане интуиции и физиогномии у Бурова все было в порядке, в чем, в чем, а в сути гомо сапиенса он разбирался хорошо. И относительно дедушки-китайца не обманулся ни в чем. Ни на йоту. По- настоящему звали того Ченг Хуа, а происходил он из рода бунтарей, профессиональных преступников, пиратов и мафиози. Предки его основывали хуэйданы,[158] «выращивали Белый лотос»,[159] верой и правдой служили Коксингу[160] и пели хором со слезами на глазах:
Дальние, очень дальние предки. Прадед Ченг Хуа уже песен не пел, с чувством, по-отечески воспитывал деда: «Цзе фу, мой мальчик, цзы линь. Обирай богатых, помогай бедным». Дедушка, возмужав, пестовал отца: «Обирай всех, мой мальчик, деньги не пахнут, зато труп врага пахнет хорошо». Папа Ченг Хуа много не говорил, воспитывал наследника собственным примером. Пока не напоролся на пулю. А перед смертью прошептал: «Запомни, мой мальчик, хорошо умирает тот, кто умирает последним. А потому убивай первым. Истинно мудрый человек не имеет живых врагов». И Ченг Хуа пошел по стопам любимого отца. Дядюшка Хеу[162] учил его «естественному» боксу Дзы Жень Мень, старшие братья — жизни, а та — хитрости, жестокости, изворотливости и коварству. Ведь хорошо умирает тот, кто умирает последним… К сорока годам Ченг Хуа достиг многого — он обрел множество «племянников», сделался богат, мог повернуть голову на триста шестьдесят градусов, втянуть тестикулы под лобковую кость, ударить нападающего сзади через свое плечо ногой. У него был роскошный дом, влиятельные друзья, красивейшие женщины, невиданная власть. И вдруг все это сделалось ненужным, призрачным, не имеющим ни малейшего значения. Когда в мозгу неоперабельная раковая опухоль, как-то не до яхт, лимузинов и чемоданов с наркодолларами. Тянет все больше к эскулапам, к светилам от науки, а те единодушно объявили приговор — дело хуже некуда. Максимум полгода…
Только не такой был человек Ченг Хуа, чтобы вот так, запросто, расстаться с жизнью. Мучительно страдая от головных болей, захлебываясь рвотой и теряя сознание, он вылетел на личном самолете в Харбин, к таинственному Белобородому Даосу Даоженю — лекарю, мудрецу, философу и предсказателю. И