никогда не лез в чужие дела. Теперь он сказал:
— Помнишь, как, когда ты был на проекте «Лес», мы писали друг другу кодом дурацкие письма?
— Это не код, это по-иотийски.
— Ты выучил иотийский? Почему ты на нем пишешь?
— Потому что на этой планете никто не может понять, что я говорю. И не хочет. Единственный человек, способный на это, умер три дня назад.
— Что, Сабул помер?
— Нет, Гвараб. Сабул-то жив. Помрет он, дожидайся!
— А в чем дело?
— В чем дело с Сабулом? Наполовину в зависти, наполовину в неспособности понять.
— А я думал, его книга о причинности считается первоклассной. Ты сам говорил.
— Я так считал, пока не прочел первоисточники. Это все — идеи уррасти. Притом не новые. У него своих идей уже лет двадцать как нет. И в бане он не был столько же.
— А с твоими идеями как дела? — спросил Бедап, положив руку на тетради Шевека и глядя на него исподлобья. У Бедапа были маленькие, довольно подслеповатые глазки, резкие черты лица, плотное, кряжистое туловище. Он вечно грыз ногти, и с годами они у него превратились просто в полоски поперек толстых, чувствительных кончиков пальцев.
— Плохо, — сказал Шевек, садясь на спальный помост. — Не тем я занимаюсь.
Бедап усмехнулся:
— Ты-то?
— Наверно, я в конце этого квартала попрошу другое назначение.
— Какое?
— А мне все равно. Учителем, инженером. Я должен уйти из физики.
Бедап сел к письменному столу, погрыз ноготь и сказал:
— Это звучит странно.
— Я понял предел своих возможностей.
— А я и не знал, что он у тебя есть. Я имею в виду, в физике. Так-то у тебя были всевозможные недостатки, ко многому у тебя были очень небольшие способности. Но не к физике. Конечно, я не темпоралист. Но не обязательно уметь плавать, чтобы узнать в рыбе рыбу, и не обязательно самому светить, чтобы узнать в звезде звезду…
Шевек посмотрел на друга, и у него вырвались слова, которые он до сих пор не мог четко сказать самому себе:
— Я думал о самоубийстве. Много. В этом году. По-моему, это — лучший выход.
— Вряд ли через этот выход можно попасть на другую сторону страдания.
Шевек с усилием улыбнулся.
— Ты это помнишь?
— Очень ярко. Для меня этот разговор имел очень большое значение. И для Таквер и Тирина, я думаю, тоже.
— Ну да? — Шевек встал. В этой комнате от стены до стены было всего четыре шага, но он не мог устоять на месте.
— Тогда это и для меня имело большое значение, — сказал он, стоя у окна. — Но здесь я изменился. Здесь что-то не так. А что — не знаю.
— А я знаю, — сказал Бедап. — Это стена. Ты уперся в стену.
Шевек обернулся и испуганно посмотрел на него.
— Стена?
— В твоем случае эта стена, по-видимому, — Сабул и те, кто его поддерживают в научных синдикатах и в КПР. Что до меня, то я провел в Аббенае четыре декады. Сорок дней. Достаточно, чтобы понять, что здесь я и за сорок лет не добьюсь ничего, абсолютно ничего из того, чего хочу добиться — улучшения преподавания наук в учебных центрах. Если только здесь не произойдет изменений. Или если я не присоединюсь к врагам.
— К врагам?
— К маленьким человечкам. К друзьям Сабула! К тем, кто у власти.
— Что ты несешь, Дап? У нас нет никаких властных структур.
— Нет? А что дает Сабулу такую силу?
— Не властная структура, не правительство — здесь же не Уррас, в конце-то концов!
— Да. Ладно, у нас нет правительства, нет законов. Но, насколько я понимаю, законам и правительствам никогда не удавалось управлять идеями, даже на Уррасе. Как бы иначе смогла Одо разработать свои идеи? Как смогло бы одонианство стать всемирным движением? Архисты пытались затоптать его, но у них ничего не получилось. Идеи нельзя уничтожить, подавляя их. Их можно уничтожить, только отказываясь замечать их. Отказываясь думать… отказываясь изменяться. А наше общество поступает именно так! Сабул использует тебя, где только может, а где не может — не дает тебе публиковаться, преподавать, даже работать. Правильно? Иными словами, он имеет над тобой власть. Откуда она у него взялась? Это не официальная власть — такой не существует. Это не интеллектуальное превосходство — он им не обладает. Он черпает ее во врожденной трусости, заложенной в сознание среднего человека. Вот та властная структура, частью которой он является, и которой он умеет пользоваться. Правительство, в существовании которого никто не признается, признать существование которого было бы недопустимо, и которое правит одонианским обществом благодаря тому, что душит индивидуальный разум.
Шевек оперся ладонями о подоконник и сквозь тусклые отражения в стекле смотрел в темноту за окном. Наконец он сказал:
— С ума ты сошел, Дап, что ты несешь?
— Нет, брат, я в своем уме. С ума-то людей сводят как раз попытки жить вне реальности. Реальность ужасна. Она может убить человека. Со временем и убьет, непременно. Реальность — это боль, ты же сам говорил. Но с ума людей сводит ложь, бегство от реальности. Именно ложь порождает у человека желание покончить с собой…
Шевек резко обернулся к нему.
— Но ты же не можешь всерьез говорить о правительстве здесь, у нас!
— Томар, «Определения»: «Правительство: узаконенное использование власти для поддержания и расширения власти»… Замени «узаконенное» на «вошедшее в обычай» и получишь Сабула, и Синдикат преподавания, и КПР.
— КПР!
— КПР к настоящему моменту стало по своей сути архической бюрократией.
Через несколько секунд Шевек рассмеялся не вполне натуральным смехом и сказал:
— Да полно, Дап, это, конечно, забавно, но малость болезненно, не так ли?
— Шев, тебе никогда не приходило в голову, что то, что аналогическая модальность именует «болезнью», социальным недовольством, отчуждением, по аналогии можно назвать также и болью, тем, что ты подразумевал, когда говорил о боли, о страдании? И что, как и боль, это выполняет в организме свою функцию?
— Нет! — с силой сказал Шевек. — Я говорил в личном, в духовном аспекте.
— Но ты говорил о физическом страдании, о человеке, умиравшем от ожогов. А я говорю о духовном страдании! О людях, которые видят, как напрасно пропадает их талант, их работа, их жизнь. О том, как умные и талантливые подчиняются тупицам. О том, как зависть, жажда власти, страх перед переменами душат силу и мужество. Перемена есть свобода, перемена есть жизнь — существует ли что-нибудь более важное для одонианского мышления, чем это? Но ведь больше ничего и никогда не меняется! Наше общество больно. Ты это знаешь. Ты болен его болезнью. Его самоубийственной болезнью!
— Хватит, Дап. Брось.
Бедап больше ничего не сказал. Он начал методически, задумчиво грызть ноготь на большом пальце.
Шевек снова сел на спальный помост и уронил голову в ладони. Оба долго молчали. Снег перестал.