— Вы сумасшедший! — кричала она. — Вы хотели меня убить! Я подам на вас жалобу!

— Вам нужно было бы лечиться, мадам, — сказал я, — мне кажется, что состояние вашей нервной системы не может не внушать некоторого беспокойства. Хотите, я укажу вам адрес клиники?

— Что это за комедия? — она была возмущена до последней степени. — Вы, может быть, не знаете, кто я такая?

— Этого я действительно не знаю.

— Я жена… — она назвала фамилию известного адвоката.

— Очень хорошо. Но почему вы рассчитываете, что это должно произвести на меня какое-то впечатление?

— Как, вы не знаете фамилии моего мужа?

— Слышал как будто, он, кажется, адвокат?

— Да, во всяком случае, не шофер такси.

— Я полагаю, мадам, что из этих двух профессий — профессия шофера, пожалуй, честнее.

— А, вы революционер! — сказала она. Несмотря на неприятный оборот, который сразу же принял разговор, она не уходила и не платила мне; счетчик продолжал идти. — Я ненавижу эту породу людей.

— Потому что вы, вероятно, ничего не знаете ни о революционерах, ни о социальных и экономических вопросах, — сказал я. — Заметьте, что я очень далек от намерения поставить вам это в упрек. Но имейте, по крайней мере, такт не говорить о вещах, о которых вы не имеете представления.

— Никогда в жизни никто со мной так не разговаривал, — сказала она. Какая удивительная наглость!

— Это очень просто, мадам, — ответил я. — Все, кого вы знаете, стремятся сохранить либо ваше знакомство, либо вашу дружбу, либо вашу благосклонность. Мне все это совершенно безразлично, через несколько минут я уеду и я надеюсь, что больше никогда вас не увижу. Почему же, — принимая во внимание эти условия, — я не стал бы говорить не то, что думаю?

— И вы думаете, что я просто невежда и дура?

— Я бы не настаивал на последнем определении; но мне трудно было бы от вас скрыть, что первое мне кажется соответствующим действительности.

— Хорошо, — сказала она. — Пока что я вам заплачу и дам даже чаевые.

— Вы можете их оставить себе, мадам, я вам их дарю.

— Нет, нет, вы их заслужили, хотя бы за ваш очаровательный разговор.

— Я в восторге, мадам, что он вам понравился. И тогда она задала мне последний вопрос:

— Скажите, пожалуйста, вы не иностранец?

— Нет, мадам, — ответил я. — Я родился в доме Э 42, на улице де Бельвиль, у моего отца там мясная, вы, может быть, ее случайно знаете?

Думая об этом времени, я часто вспоминал те рисунки, которые представляют вертикальный разрез мотора или машины. Благодаря неисчислимым случайностям, в которые входили с равным правом и исторические события, и соображения географического порядка, и всевозможные мелочи, — их нельзя было ни учесть, ни предвидеть, ни даже представить себе вероятность их возникновения, — вышло так, что моя жизнь проходила одновременно в нескольких областях, не имевших никакого соприкосновения друг с другом. Нередко, на протяжении одной и той же недели, мне приходилось присутствовать на литературном и философском диспуте, разговаривать вечером в кафе с бывшим министром иностранных дел одного из балканских государств, рассказывавшим дипломатические анекдоты, обедать в русском ресторане с бывшими людьми, превратившимися в рабочих или шоферов, — и, с другой стороны, попадать в кварталы, заселенные мрачной парижской нищетой, беседовать с русскими 'стрелками' или французскими бродягами, от которых следовало держаться на некотором отдалении, так как они все издавали резкий и кислый запах и он был так же неизбежен и постоянен, как мускусная вонь известных пород животных; возить проституток, жаловавшихся на плохие заработки, стоять за цинковой стойкой, рядом с поминутно сменявшимися сутенерами, моими знакомыми по Монпарнасу, и, наконец, сидеть часами, в глубоком и мягком кресле, в квартире Пасси и слышать, как женский голос — я знал его много лет и никогда не забывал ни одной его интонации — говорил:

— Напомните мне эту фразу, которую вы недавно цитировали, это, кажется, из Рильке, о чувстве. Чувства — это единственная область, которую вы немного знаете, в остальном вы слепы и глухи.

А на следующую ночь, когда я остановился со своим автомобилем на улице Риволи и закрыл глаза, вспоминая этот разговор и воскрешая в памяти каждый звук этого голоса, — ко мне подошел оборванный негр, попросил папироску, закурил ее и сказал:

— И подумать только, что я, который раздавал папиросы пакетами, вынужден теперь просить одну папиросу у вас. — И тотчас же, повернув голову направо, прибавил: — Она опять здесь, стерва!

Мимо нас проходила по тротуару сильно прихрамывающая женщина.

— Посмотрите, — сказал негр с презрением, — это называется женщина!

— В чем ты ее упрекаешь?

— Это алкоголичка, мсье, вот в чем я ее упрекаю; ее надо упрекнуть в пьянстве, вот что я ей ставлю в упрек. — И он закричал ей вслед: — Ты опять пьяна?

— Кусок грязного негра, — ответила она.

— Что? Ты хочешь, чтобы я тебе морду набил?

Он кричал с очень свирепой интонацией, но не двигался с места, и когда оборачивался ко мне, то смотрел ленивым взглядом своих черных глаз с желтоватыми белками.

— Вы знаете, как здесь работают?

— Нет, старик, не знаю.

— Так вот, мсье, здесь нет гостиниц. Такой здесь квартал. Есть Ритц и Мерис, но это для королей и герцогов, снять комнату там нельзя.

— И что же?

— Так работать приходится на скамейках Тюильри. Клиент садится на скамейку, а женщина садится на него верхом.

— А?

— Да, так здесь работают. Так вот эта стерва была такая пьяная вчера ночью… Ее клиент сидел и ждал ее, а она никак не могла сесть сверху как следует. Было просто стыдно смотреть на это, мсье, — женщина в таком состоянии, что она не могла даже делать свою работу.

Иногда, раз в несколько лет, среди этого каменного пейзажа бывали вечера и ночи, полные того тревожного весеннего очарования, которое я почти забыл с тех пор, что уехал из России, и которому соответствовала особенная, прозрачная печаль моих чувств, так резко отличная от моей постоянной густой. тоски, смешанной с отвращением. Все менялось тогда, точно перенастроенный рояль, и вместо грубых и сильных чувств, которые мучили меня обычно, неутоленное и длительное желание, от которого тяжелели и наливались кровью мускулы, или слепая страсть, в которой я не узнавал своего лица, когда мой взгляд падал в эти минуты на зеркало, или непобедимое, непрекращающееся сожаление оттого, что все не так, как должно было бы быть, и еще это постоянное ощущение рядом с собой чьей-то чужой смерти, — и я входил, не зная, как и почему, в иной мир, легкий и стеклянный, где все было звонко и далеко и где я, наконец, дышал этим удивительным весенним воздухом, от полного отсутствия которого я бы, кажется, задохнулся. И в такие дни и вечера я с особенной силой ощущал те вещи, которые всегда смутно сознавал и о которых очень редко думал, — именно, что мне трудно было дышать, как почти всем нам, в этом европейском воздухе, где не было ни ледяной чистоты зимы, ни бесконечных запахов и звуков северной весны, ни огромных пространств моей родины.

Но зато здесь, в Париже, существовали десятки русских магазинов и ресторанов. В магазинах продавались русские продукты, в ресторанах были русские блюда: блины, голубцы, пельмени, бесконечный борщ. За много лет парижской жизни я перебывал в большинстве этих ресторанов и помнил в лицо гарсонов и кельнерш, которые путешествовали из одного квартала в другой; иногда они сами становились хозяевами и открывали ресторан, в день открытия пили шампанское и давали объявление в русской газете:

Вы читаете Ночные дороги
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×