осторожными шагами приближается к столу и останавливается возле него в согбенном положении — с приподнятыми кверху плечами, с головой, наклоненной вперед; верхняя губа и ноздри вздрагивают, словно он боится произнести слово. Видом своим и всем существом он почти напоминает тех проповедников, которые проповедуют в открытом поле, — не тех модных представителей этого сословия, которые увлекают за собой праздную воскресную толпу, но тех проповедников старого времени, которые пытались сохранить чистоту веры и распространить ее в пустыне, после того как она оказалась изгнанной из городов и даже из храмов. Тон его голоса отличается полнотой и мелодичностью, но повышается он медленно, осторожно и, можно подумать, очень напряженно, так что не знаешь, духовные ли силы этого человека недостаточны для того, чтобы овладеть предметом, или ему недостает физической силы, чтобы высказаться. Его первая фраза или, вернее, первые звенья его фразы, — ибо скоро убеждаешься, что каждая его фраза по форме и содержанию много богаче, чем целая речь других людей, — очень холодны и неуверенны и вообще так далеки от спорного вопроса, что невозможно понять, как он перейдет к нему. Правда, каждая из этих фраз отличается глубиной и ясностью, закончена в самой себе, явственно выведена на основании искусного отбора самого ценного материала, и к какой бы области знания ни относились фразы, они содержат чистейшую ее сущность. Чувствуешь, что все они слагаются в одном определенном направлении и притом слагаются с большой мощью; но эта мощь все еще невидима, как ветер, и, как про ветер, про нее не знаешь, откуда она появилась и куда стремится.

Но после того как предпослано достаточное число этих начальных положений, после того как использовано всякое вспомогательное положение из числа тех, которыми человеческая наука располагает в целях установления заключительного вывода, после того как всякое возражение победоносно устранено одним ударом, и целая армия политических и нравственных истин приведена в боевой порядок, — она начинает подвигаться вперед к решительному бою, твердо сплоченная, как македонская фаланга, и непреодолимая, как шотландские горцы, идущие со штыками наперевес.

Как только установлено основное положение с помощью этой кажущейся слабости и неуверенности, за которыми, однако, скрываются действительная мощь и твердость, оратор поднимается как в телесном, так и в духовном смысле, и путем более сильного и короткого натиска овладевает вторым основным положением. После второго он овладевает третьим, после третьего — четвертым и так далее, пока все основные начала и вся философия спорного вопроса не будут завоеваны, и всякий из присутствующих в палате, имеющий уши, чтобы слышать, и сердце, чтобы чувствовать, не убедится в только что услышанных истинах точно так же, как и в своем собственном существовании, так что, остановись даже Брум на этом месте своей речи, все же он, несомненно, был бы признан величайшим логиком капеллы св. Стефана*. Умственные ресурсы этого человека поистине достойны удивления: он заставляет нас вспомнить старинную скандинавскую сказку, в которой герой убивает одного за другим первых знатоков каждой науки и становится таким образом единственным наследником всех их умственных способностей. Предмет может быть каким угодно — высоким или повседневным, туманным или практическим — Генри Брум владеет им и владеет со всей полнотой. Другие могут состязаться с ним, тот или другой даже может превзойти его в знакомстве с внешними красотами древней литературы, но никто глубже его не проникнут величественной и пламенной философией, которая, как драгоценнейший алмаз, сверкает в ларце, завещанном нам древностью. Брум не пользуется ясным, безукоризненным и притом несколько придворным языком Цицерона; столь же мало похожи его речи по форме на речи Демосфена, хотя им в некоторой степени свойственна подобная же окраска; но у него мы находим строго логическую последовательность римского оратора и потрясающие гневные слова грека. К этому присоединяется и то, что никто лучше его не умеет пользоваться в парламентских речах современными знаниями, так что порою его речи, независимо от их политического направления и смысла, могли бы вызвать у нас восхищение хотя бы даже как лекции по философии, литературе и искусству.

Вместе с тем, когда слушаешь этого человека, совершенно невозможно определить его характер. После того как он, о чем уже выше упомянуто, обосновал здание своей речи на прочном философском фундаменте, на глубоких доводах разума; после того как он, еще раз возвратившись к этой работе, опустил отвес и наложил меру, чтобы исследовать, все ли в порядке, и, кажется, рукою исполина пробует, прочно ли все держится; после того как он крепко связал мысли слушателей своими аргументами, точно канатами, которых никому не порвать, — он мощным прыжком вскакивает на сооруженное им здание, фигура его и тон делаются выше, он вызывает страсти из самых потаенных уголков и покоряет и потрясает своих разинувших рты парламентских коллег и всю приведенную в содрогание палату. Тот самый голос, который сначала звучал тихо и непритязательно, подобен теперь оглушающему грохоту и беспредельным валам морским; та фигура, которая как будто склонялась под собственной тяжестью, имеет теперь такой вид, будто нервы ее из стали, сухожилия из меди, будто она даже бессмертна и неизменна, как те истины, которые от нее исходят; лицо, которое до того было бледно и холодно, точно камень, теперь живет и светится, как будто дух, живущий в этом человеке, еще могущественнее, чем произнесенные им слова; и глаза, голубые спокойные зрачки которых смотрели на нас вначале так смиренно, словно просили у нас снисхождения и прощения, эти самые глаза мечут теперь огонь метеоров, зажигающий восхищением все сердца. Так заканчивается вторая, страстная или декламативная часть речи.

Достигнув того, что можно считать верхом красноречия, и как бы оглянувшись кругом, чтобы с насмешливой улыбкой посмотреть на вызванное им восхищение, оратор снова съеживается, голос его падает до своеобразнейшего шепота, какой когда-либо исходил из груди человека.

Это совершенно особенная способность понижать или, лучше сказать, ослаблять выразительность, движения и голос, которой Брум владеет в совершенстве, не свойственная никакому другому оратору, вызывает удивительное действие; эти глубокие, торжественные слова, которые, хоть он чуть ли не бормочет их, явственны, однако, до последнего слога, заключают в себе неодолимую силу очарования даже тогда, когда слышишь их в первый раз и не знаком еще с истинным их значением и действием. И отнюдь не следует думать, что оратор или речь его истощились. Эти более спокойные взоры, эти заглушенные тона отнюдь не означают начала отступления в речи, когда оратор, словно чувствуя, что слишком далеко зашел, хочет задобрить своих противников. Наоборот, это съеживание тела вовсе не признак слабости, это ослабление голоса не предвестник страха и покорности: это лишь свободный, на весу, наклон тела борца, подстерегающего миг, когда он тем мощнее может охватить противника, это прыжок тигра, который, отпрянув назад, тотчас же с еще большей уверенностью вцепится когтями в свою добычу, это знак того, что Генри Брум облекается в полное снаряжение и берется за самое страшное свое оружие. В доводах своих он был ясен и убедителен; заклиная страсти, он был, правда, несколько высокомерен, но в то же время и могуч и победоносен; теперь же он кладет на лук свою последнюю, самую страшную стрелу, он делается ужасен в своих нападках. Горе человеку, навстречу которому запылает из таинственной глубины сдвинутых бровей этот глаз, доселе такой спокойный и голубой. Горе злодею, которому эти произнесенные полушепотом слова предвещают нависшие над ним бедствия.

Иностранец, посетивший сегодня, быть может впервые, галерею парламента, не знает, что теперь произойдет. Он видит только человека, который убедил его своими доводами, зажег своею страстью и теперь, по-видимому, прибегая к этому странному шепоту, собирается закончить вяло и слабо. О чужестранец! Будь ты знаком со всем обиходом этой палаты и занимай ты место, откуда видно всех членов парламента, ты скоро заметил бы, что они отнюдь не разделяют твоего мнения относительно такого вялого и слабого конца. Ты заметил бы кое-кого из тех, кого партийные страсти или самоуверенность вовлекли в это бурное море без достаточного балласта и необходимого кормила и кто озирается теперь так боязливо и опасливо, как моряк в Китайском море, обнаруживший с одной стороны горизонта мрачное спокойствие — верный знак, что не позже чем через минуту с другой стороны возникнет тайфун с его пагубным дыханием; ты заметил бы, как какой-нибудь человечек почти готов заплакать и душой и телом содрогается, подобно тому как маленькая птичка, загипнотизированная близостью гремучей змеи, в ужасе чувствует опасность и, ничем не в силах себе помочь, с глупым, несчастным видом спешит навстречу своей гибели; ты бы заметил длинного антагониста, который заплетающимися ногами цепляется за скамью, чтобы приближающаяся буря не унесла его; или даже ты заметишь осанистого, упитанного представителя какого-нибудь жирного графства, запустившего пальцы обеих рук в обивку своей скамьи в твердой решимости — на случай, если человек его ранга будет вышвырнут из палаты, все же сохранить за собою кресло и унести его, не расставаясь с ним.

И вот начинается: слова, произносившиеся таким глубоким шепотом, похожие на бормотание,

Вы читаете Путевые картины
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату