на «Медведя и пашу»* или же славно закусить и выпить шампанского у Бейермана в «Кафе Рояль», что иногда обходится им дороже, чем они могут заплатить; в таком случае один из медведей остается привязанным в кафе до тех пор, пока не вернутся и не расплатятся его товарищи; отсюда и происходит выражение «привязать медведя»[145]. Много медведей живет и в самом городе; говорят даже, что Берлин обязан своим возникновением медведям и называется, собственно, «Бэр-лин»[146]. Впрочем, городские медведи вполне ручные, а некоторые из них так образованы, что пишут превосходнейшие трагедии и сочиняют отличнейшую музыку*. Волки там тоже не редкость, но так как они из-за стужи носят варшавские овчинные тулупы, то их нелегко узнать. Северные гуси носятся там и распевают бравурные арии, а северные олени бегают, изображая знатоков искусства. В общем, берлинцы живут очень умеренно и отличаются трудолюбием, а большинство из них сидит по пуп в снегу и пишет догматические сочинения, назидательные книги, историю религии для девиц образованных сословий, катехизисы, проповеди на все дни года, песнопения Элоа [147], и при этом весьма нравственны, ибо сидят по пуп в снегу.
— Разве берлинцы христиане? — воскликнула синьора в изумлении.
— Их христианство особенное. В сущности, они совершенно не христиане, да и чересчур разумны, чтобы всерьез исповедовать христианство. Но поскольку они знают, что оно необходимо в государстве для того, чтобы подданные смиренно повиновались и, кроме того, чтобы не слишком много было краж и убийств, постольку они пытаются путем всяческого красноречия по крайней мере обращать в христианство своих ближних; они, так сказать, подыскивают себе заместителей в религии, которую им желательно поддержать и строгие правила которой им самим в тягость. В своем затруднительном положении они пользуются рвением бедных евреев*; этим последним приходится вместо них быть христианами, а так как народ этот ради денег и доброго слова готов на все, то сейчас евреи уже до такой степени вошли во вкус христианства*, что изрядно ополчаются, как положено, против неверия, бьются не на живот, а на смерть за святую троицу, а во время летних каникул даже и верят в нее, свирепствуют против рационалистов, рыскают по стране в качестве миссионеров и шпионов святой веры и распространяют душеспасительные трактатцы, как нельзя лучше закатывают глаза в церквах, строят самые святошеские физиономии и вообще набожничают с таким успехом, что кое-где начинает уже зарождаться профессиональная зависть, и старшие мастера этого ремесла втайне жалуются: христианство-де перешло сейчас целиком в руки евреев.
Глава XIII
Если синьора и не поняла меня, то ты, дорогой читатель, поймешь меня, конечно, лучше. Миледи тоже поняла меня, и это вернуло ей хорошее расположение духа. Но когда я — не знаю, с достаточно ли серьезным выражением лица — пожелал согласиться с мыслью, что народ нуждается в определенной религии, она опять не смогла удержаться и заспорила в своей привычной манере.
— Народ нуждается в религии? — воскликнула она. — Я знаю, что это усердно проповедуют тысячи дураков и десятки тысяч лицемеров.
— И все-таки это правда, миледи. Как мать не в состоянии отвечать правду на все вопросы ребенка, ибо это недоступно его пониманию, так должна существовать положительная религия, церковь, чтобы отвечать вполне определенно и наглядно, в соответствии с пониманием народа, на его умозрительные запросы.
— Увы! Именно ваше сравнение, доктор, напоминает мне одну историю, которая в конечном итоге едва ли говорит в пользу вашего мнения. В Дублине, когда я была еще маленькой…
— И лежала лицом кверху…
— С вами нельзя и поговорить разумно, доктор. Не улыбайтесь так бессовестно и слушайте. В Дублине, когда я была еще маленькой и сидела у ног матери, я спросила ее как-то раз, что делают со старыми полными лунами. «Милое дитя, — сказала мать, — старые луны господь бог дробит сахарными щипцами на куски и делает из них маленькие звезды». Нельзя поставить в упрек матери это явно неверное объяснение, потому что даже и при наилучших астрономических познаниях она не в силах была бы разъяснить мне всю систему солнца, луны и звезд, и на умозрительный вопрос она ответила мне наглядно и определенно. Но было бы лучше, если бы она отложила объяснение до более зрелого возраста или, по крайней мере, не выдумывала неправды. Дело в том, что когда я оказалась вместе с маленькой Люцией и было как раз полнолуние, и я рассказала Люции, что скоро из луны наделают маленьких звезд, Люция высмеяла меня и сказала, что, по словам ее бабушки, старой О'Мира, полные луны съедают в аду в качестве огненных дынь, а так как там нет сахару, то приходится посыпать их перцем и солью. Если Люция высмеяла меня первая по поводу моего объяснения, носившего слегка наивный евангелический характер, то и я, со своей стороны, еще больше посмеялась над ее мрачно-католической теорией; от насмешек дело перешло к серьезному спору, мы сцепились, до крови исцарапали друг друга, обмениваясь в пылу полемики плевками, пока не вернулся из школы маленький О'Доннель и не рознял нас. Мальчик этот получил в школе лучшее представление о космографии, знал математику и спокойно доказал нам наши заблуждения и нелепость нашего спора. И что же произошло? Мы, обе девочки, отложили на время наши разногласия и тотчас же образовали союз, чтобы отколотить маленького спокойного математика.
— Миледи, я огорчен, ибо вы правы. Но ничего не поделаешь. Люди всегда будут спорить о преимуществах тех религиозных понятий, которые им внушены с малолетства, а разумные будут всегда терпеть вдвойне. Правда, когда-то было иначе — никому не приходило в голову особенно превозносить учение и обряды своей религии или, тем более, навязывать их кому-нибудь. Религия была отрадным для сердца преданием, совокупностью священных историй, празднеств в память минувшего и мистерий, унаследованных от предков, как бы семейным святилищем народа, и для грека было бы просто ужасно, если бы чужестранец, не принадлежащий к его племени, стал домогаться одной с ним религии; тем более бесчеловечным было бы в его глазах заставить кого бы то ни было насилием или хитростью отречься от своей исконной религии и взамен принять чужую. Но вот из Египта, этой родины крокодилов и жречества, появился некий народ и, вместе с накожными болезнями и накраденной золотой и серебряною утварью, принес с собой так называемую положительную религию, так называемую церковь, нагромождение догматов, в которые надо верить, и священных обрядов, которые надо выполнять, — прообраз позднейших государственных религий. И вот, воздвигли «хулу на человека»*, и начались поиски прозелитов, насилие в делах веры и все те священные ужасы, которые стоили людям столько крови и слез.
— Goddam![148] Ах, уж этот народ, начало всякого зла!
— О, Матильда, он давно уже проклят и влачит муки своего проклятия на протяжении тысячелетий. О, этот Египет! Его изделия не поддаются власти времени, его пирамиды все еще стоят непоколебимо, его мумии так же прочны, как и встарь, и так же нетленна эта мумия — народ, который блуждает по земле, укутанный в свои древние пеленки-письмена, окаменевший обломок мировой истории, призрак, торгующий для поддержания своей жизни векселями и старыми штанами… Видите вы там, миледи, старика с седой бородой, концы которой опять как будто начинают чернеть, с глазами призрака…
— Там, кажется, развалины старых римских гробниц?
— Да, именно там и сидит старик, и, может быть, Матильда, он творит свою молитву, страшную молитву, в которой скорбит о своих страданиях и зовет к суду народы, давно исчезнувшие с лица земли и живущие только в сказках старой няньки, он же, в своей скорби, и не замечает, что сидит на гробницах тех самых врагов, гибели которых он просит у неба.
Глава XIV
В предыдущей главе я говорил о положительных религиях лишь постольку, поскольку они, в качестве