Англичане только убили императора, а Вальтер Скотт его продал. Это чисто шотландская штучка, истинно шотландская национальная штучка, и по ней видно, что шотландская алчность остается все тою же старой, грязной алчностью и не особенно изменилась со времени Нейзби*, когда шотландцы продали английским палачам за сумму в четыреста тысяч фунтов стерлингов своего собственного короля, доверившегося их защите. Этот король — тот самый Карл Стюарт, которого так великолепно воспевают теперь каледонские барды, — англичанин убивает, а шотландец продает и воспевает.
Английское правительство, в указанных выше целях, открыло своему адвокату архив foreign office[168], и он в девятом томе своего произведения добросовестно использовал документы, которые могут пролить благоприятный свет на его партию и бросить невыгодную тень на ее противников. Вот почему этот девятый том, при всей своей эстетической ничтожности, в отношении которой он ничуть не уступает предыдущим томам, представляет все-таки известный интерес; ждешь важных документов, а так как их не находится, то это доказывает, что и не было таких документов, которые говорили бы в пользу английских министров, и это отрицательное содержание книги, конечно, является важным.
Все, что только доставил английский архив, ограничивается несколькими достоверными сообщениями благородного сэра Гудсона Лоу* и его мирмидонцев* и несколькими заявлениями генерала Гурго*, который, если эти заявления действительно исходят от него, заслуживает не больше доверия, как бесстыдный предатель своего Царственного повелителя и благодетеля. Я не стану подвергать обследованию самый факт этих заявлений; они даже представляются подлинными, ибо то же подтверждает и барон Штюрмер*, один из трех статистов великой трагедии; но я не вижу, что доказывает самый факт, кроме того, в лучшем случае, что сэр Гудсон Лоу не был единственным негодяем на Святой Елене. При помощи таких средств, путем жалких намеков Вальтер Скотт обрабатывает историю наполеоновского плена и старается доказать нам, что экс-император — так называет его экс-писатель — не мог сделать ничего разумнее, как отдаться англичанам, хотя и должен был знать заранее о предстоящей ссылке на Святую Елену, что с ним обращались совершенно обворожительно, предоставляя ему вволю пить и есть, и что он, свежий и здоровый, как добрый христианин, умер, наконец, от рака желудка.
Вальтер Скотт, приписывая таким образом императору предвидение того, как далеко зайдет благородство англичан, а именно — вплоть до острова св. Елены, освобождает его от обычного упрека, будто бы трагическое величие его несчастья столь сильно захватило его, что он начал видеть в цивилизованных англичанах персидских варваров*, а в сент-джемской бифштексной кухне — очаг великого царя, — и совершил героическую глупость. Заодно Вальтер Скотт превращает императора в величайшего писателя, какой когда-либо жил на земле; он вполне серьезно намекает, будто все эти мемуарные сочинения, сообщающие о его страданиях на Святой Елене, продиктованы им самим.
Не могу не заметить здесь, что эта часть вальтерскоттовской книги, как и вообще те сочинения, о которых он пишет, в особенности же мемуары О'Мира и повествование капитана Мейтленда*, напоминают мне иной раз потешнейшую в мире историю, и тогда самое болезненное негодование души моей готово внезапно перейти в здоровый смех. История эта — не что иное, как «Приключения Лэмюеля Гулливера», книга, которая в детстве меня так смешила и где презабавно рассказано, как маленькие лилипуты не знают, что им сделать с великаном-пленником, как они тысячами ползают вокруг него и связывают его бесчисленными тоненькими волосками, как они с большими усилиями сооружают для него большой дом, как жалуются, что должны ежедневно доставлять ему огромное количество продовольствия, как чернят его в государственном совете и непрерывно скорбят, что он слишком дорого обходится стране, как они были бы рады убить его, но боятся его даже мертвого, ибо труп его может распространить заразу, и как, наконец, они решаются на самое достославное великодушие — оставляют ему титул и собираются только выколоть ему глаза, и пр. Поистине, всюду, где великий человек попадает в среду маленьких человечков, дает себя знать лилипут, неустанно, самым мелочным образом его мучащий и в свою очередь переносящий от него достаточно мук и горя; но если бы декан Свифт написал свою книгу в наше время, то в ее гладко отшлифованном зеркале увидели бы только историю наполеоновского плена и узнали бы, вплоть до цвета одежды и лица, тех карликов, которые его мучили.
Но конец сказки о Святой Елене — другой: император умирает от рака желудка, и Вальтер Скотт уверяет нас, что это — единственная причина его смерти. В этом я тоже не стану ему противоречить. Тут нет ничего невозможного. Может статься, что человек, привязанный к дыбе, умрет вдруг совершенно естественным образом от апоплексии. Но злые люди скажут: палачи его замучили. Злые люди вообще порешили смотреть на дело иначе, нежели добрый Вальтер Скотт. Если этот добрый человек, вообще столь твердый в священном писании и охотно приводящий тексты из евангелия, ничего другого не видит в том возмущении стихий, в том урагане, который разразился в час смерти Наполеона, как только случайное явление, сопровождавшее и смерть Кромвеля, то другие люди все-таки думают об этом по-своему. Они смотрят на смерть Наполеона как на возмутительное злодеяние; прорвавшееся чувство скорби переходит у них в преклонение, и напрасно Вальтер Скотт берет на себя роль «адвоката дьявола» — имя мертвого императора свято для всех благородных сердец; все благородные сердца европейского отечества презирают ничтожных его палачей и великого барда, допевшегося до того, что он стал их сообщником; музы вдохновят лучших певцов на прославление своего любимца, и если люди когда-нибудь онемеют, то камни заговорят, и скала мученичества, скала св. Елены грозно выступит из волн морских, чтобы поведать тысячелетиям его потрясающую историю.
V. Олд Бэйли*
Уже самое имя Олд Бэйли наполняет душу ужасом. Тотчас представляешь себе большое, черное, угрюмое здание, дворец нищеты и преступления. Левое крыло, образующее собственно Ньюгэт, служит уголовной тюрьмой, и тут видна только высокая стена, сложенная из почерневших от времени плит, и в ней два углубления с такими же почерневшими аллегорическими фигурами; если не ошибаюсь, одна из них представляет Справедливость, причем, как водится, рука с весами отломлена, и осталась только слепая женщина с мечом. Приблизительно посередине здания находится алтарь этой богини, именно — окно, в котором ставят виселицу, и наконец справа — помещение уголовного суда, где происходят четыре раза в год сессии. Тут же ворота, на которых, как на вратах дантовского ада, должна бы быть надпись:
Через эти ворота попадаешь в небольшой двор, где собираются подонки черни, чтобы взглянуть, как ведут преступников; здесь же стоят их друзья и враги, родственники, дети-нищие, слабоумные, преимущественно же — старухи, обсуждающие очередное дело, может быть, более толково, чем судьи и присяжные, при всей их смешной торжественности и скучной юриспруденции. Ведь я же видел снаружи, перед дверьми суда, старуху, которая в кругу своих кумушек защищала черного Вильяма лучше, чем это делал там внутри, в зале, его многоученый адвокат, и когда она своим порванным передником смахнула последнюю слезу с покрасневших глаз, казалось, что вся вина с Вильяма уже снята.
В самом зале суда, не особенно просторном, внизу, перед так называемым «баром» (решеткой) мало места для публики; зато наверху, с обеих сторон, устроены очень поместительные галереи с высокими скамьями, где зрители теснятся рядами друг за другом.
Зайдя в Олд Бэйли, я нашел себе место на такой галерее — старая привратница отворила мне ее за мзду в один шиллинг. Я вошел в тот миг, когда присяжные поднялись с мест, чтобы решить, виновен черный