ответит Цветков своему штатскому доктору. И потому и Володе и Цветкову идти вдруг стало очень тесно и даже душно. Навалился отряд.
– Я ее не боюсь вот почему, – громко и наставительно объяснил Цветков. – Покуда я есть…
Глаза их на мгновение встретились, и Володе показалось, что он прочитал в этих глазах: «Это я не тебе говорю, это я всем говорю, а что это не моя мысль – никого не касается. Я сейчас для всех вас самоумнейший человек, и не смей мне мешать!»
– Ну-ну, – сказал Володя. – Покуда вы есть…
– Покуда я есть, никакой смерти нет и быть не может. А когда будет смерть, меня не станет – мы с ней таким путем и разминемся. Ясно?
– Ясно! – лживо потрясенным голосом сказал Володя. – Это замечательная мысль! Великолепная!
– Только мысль это не моя! – так же громко и наставительно произнес Цветков. – Я ее вычитал, и она мне понравилась. Подошла…
Сзади одобрительно шумели, эта мысль всем нынче подошла, а Володя почувствовал себя в глупом положении: не то он прочитал в этих глазах, куда сложнее и интереснее Цветков, чем он про него думал. Он не обманщик, он верит в свое дело. И делает его всеми своими силами.
Однорукому рубаке Романюку размышления о жизни и смерти пришлись не по душе, но он лишь засопел сердито, возражать Цветкову впрямую даже он не решался. А Цветков шагал по гати, посвистывая, покуривая махорочку, остро поглядывая по сторонам, думая свои командирские думы, как и надлежит тому, кто единоначально отвечает за судьбу отряда, за жизни людей, за успех грядущих боев.
И никто ему, разумеется, не мешал: командир размышляет перемигивались, глядя на него, бойцы отряда «Смерть фашизму», военный порядок есть, если командир думает. Он – ответственный, не трепач, не балаболка, одно слово – командир…
Маленькие чудеса на четвертый день похода сменились подлинным чудом, тут уже даже Володя несколько обеспокоился.
В это утро спозаранку вынырнуло из осточертевших, мокрых туч неожиданно горячее для осенней поры солнце, подул ровный, теплый, чистый ветерок. Небо заголубело, очистилось, бойцы, отмучившись болотными переходами, с радостным гоготом сушились на благодатной погоде, кто послабее отсыпался, кто повыносливее – постирушку устроил. А старый солдат Бабийчук Семен Ильич позволил себе даже в речушку залезть – покупаться и «промыть закупоренные поры», как он научно объяснил отрядному врачу Устименке…
Здесь – в этой глухомани – все можно было себе позволить, недаром места здешние прозывались Островное: вокруг – болота, переходящие в озера, и озера, слитые с болотами. Все и позволяли: разутые, босые, некоторые даже в исподнем жгли костры, варили горячее, из холодилинского «зауэра» охотник Митя Голубев, несмотря на все протесты ученого, настрелял уток, их пекли в золе, обмазанных глиной. Митя же утешал доцента:
– Вы, Борис Викторович, зря панихиду разводите. Этим бекасинником фашиста убить невозможно. Фашиста берет пуля, а не что иное. Со временем достанем вам подходящую винтовочку, вы уж моему комсомольскому слову поверьте…
Володя, перевязав раненых и оглядев потертости на ногах у тех, кто за эти месяцы еще не научился толком наматывать портянки, улегся на взгорье и совсем было уже уснул, когда и произошло то подлинное чудо, которое его даже испугало.
– Вставайте, Устименко, – сказал над ним Цветков. С того мгновения, как стал он командиром, они вновь перешли на «вы» и даже как будто забыли, что есть у них имена. – Вставайте же, доктор, срочное имеется дело! Подъем!
Поднявшись, мотая тяжелой спросонья головой, Володя кинулся по косогору вниз за быстро шагающим Цветковым. Недавно выбритый, пахнущий «шипром», который тоже имелся в его полевой сумке («в Греции все есть»), командир, не оборачиваясь, нырнул в заросли густого, еще не просохшего после дождей ивняка, свистнул оттуда Володе, словно охотничьему псу, и еще долго посвистывал, так что Устименко уже совсем собрался обидеться, но вдруг ойкнул по-старушечьи и даже рот открыл. Здесь в болотце, вспоров брюхом, словно лемехом огромного плуга, и пни, и самое болото, и старые кривые сосны, и болотную горушку, лежал колоссальных размеров, как показалось Володе, лопнувший вдоль всего фюзеляжа, лягушачьего цвета немецкий транспортный самолет…
– Это что же такое? – тихо спросил Устименко.
– Это? Аэроплан! – упершись носком сапога в пенек и поколачивая прутиком по голенищу, сообщил Цветков. – Летательный аппарат тяжелее воздуха. Сейчас мы туда залезем, но предупреждаю, зрелище не из приятных…
– А там что внутри?
– Трупы, автоматы, патроны, гранаты, пистолеты, продовольствие и множество мух. Предполагаю, что эта махина навернулась не менее чем два месяца тому назад. Не сгорела она потому, что в баках полностью отсутствует горючее. Что-то с ними случилось, а что именно – без специалиста не разгадать…
– Все они сразу и убились? – кивнув на распластанную машину, спросил Володя.
– Вероятно. Впрочем, дверь сильно заклинило, я от нее четыре трупа отвалил, наверное пытались выбраться, но обессилели…
Свернув махорочную самокрутку из куска газеты и сильно затянувшись, Цветков пригнулся и первым нырнул в темный провал двери. За ним, стараясь не дышать и не очень вглядываться во все эти раздутые, лопнувшие, уже совершенно нечеловеческие лица, издававшие к тому же жужжание – казалось, что именно эти бывшие немцы жужжат, поскольку миллионы мух завладели разложившимися в жаркое время трупами, – пошел по искореженному, вздыбленному полу Устименко.
– Давайте! – сдавленным голосом крикнул ему Цветков.
Володя недоуменно оглянулся: командир выбрасывал в иллюминатор автоматы и какие-то металлические коробки.
– Забирайте! – вновь велел командир.