– Вот, – сказал жене, – рекомендую: Нинка номер два. Дочка Родиона Мефодиевича – помнишь моряка? Надери ей уши, Олена, мне неудобно, я ее военный начальник, а у нас, к сожалению, телесные наказания запрещены очень строго.
Обедали мы молча. Шатилов пытался шутить, а Елена Порфирьевна смотрела на меня мокрыми глазами, наверное, думала про свою Нину. Дивврач потом тоже скис. А я думала про маму, и, знаешь, Володька, мне ее было ужасно жалко. Как она там – под немцами, одна, ни к чему не приспособленная, избалованная, вздорная? Жива ли? И как она ужасно одинока – это даже представить себе немыслимо.
В общем, я уехала.
Уехала далеко – санитаркой в автохирургический отряд.
Я убежала от Козырева, Володя, от вежливого, внимательного, красивого, легкого майора Козырева.
Понимаешь, какая я верная, Вовик?
А ты не ценишь! И никогда не оценишь! Не поймешь!
И все-таки понять бы следовало: иногда нашей сестре бывает так одиноко, такие мы порой делаемся беспомощные, так нужно нам немножко участия сильного и спокойного человека, чуть-чуть внимания, вот как Козырев: «Вы давеча, Варвара Родионовна, сердились, что Шурик вывернул ваш зубной порошок. Пожалуйста, вот у меня запас…»
Чтобы кто-то думал!
Чтобы кто-то знал, что номер твоей обуви тридцать три и таких сапог не бывает, а без сапог невозможно. И чтобы этот кто-то, краснея и извиняясь, с глупым даже подхихикиваньем, вручил тебе сапоги, переделанные из его сорок четвертого номера при помощи саперного сапожника, и чтобы ты, военнослужащая, знала, как ему
Думаю, что много несчастных браков начинается именно с этого – с душевной заботливости, которую часто принимают за любовь и которая, может быть, и есть любовь, но за которую
Плохо мне, Володя.
Не могу похвастаться ясностью и четкостью своего поведения с Козыревым.
Мне было одиноко и тоскливо, он… впрочем, какое тебе до этого дело.
Будь здоров.
Козыреву я даже ничего не написала.
И не напишу.
И тебе, мой дорогой человек, долго не стану писать. Это я плохо выдумала – эти неотправленные письма. От них не легче на душе, а только труднее. Буду теперь тебя забывать. Это, разумеется, нелегкая работа, но я постараюсь. Мне будет, конечно, очень мешать то, что я волею судьбы оказалась немножко медиком, но и это минует.
Кстати, Козырев, узнав, что я геолог, сманивал меня в саперы.
Теперь он далеко от меня, и, наверное, мы больше никогда не увидимся.
И с тобой мы никогда не увидимся.
Прощай!
Я устала тебя любить!
Декабрь. Заполярье'.
ПЕЧАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ МЕДИЦИНСКОГО СОВЕТНИКА ДОКТОРА ГУГО ХУММЕЛЯ
– Ничего я не понимаю! – раздражаясь, как ему показалось, очень громко сказал Устименко. – Есть тут кто-нибудь?
В густых потемках жарко натопленной землянки колыхнулся желтый коптящий язычок каганца.
– Сейчас вы будете спрашивать «где я?», – ответил Цветков. – «Где я», «что это», а потом, как в одной пьесе: «Мама, дай мне солнце!»
Володя промолчал. Цветков выглядел огромным, невозможно плечистым, сказочной громадиной в своем полушубке, в ремнях, весь обвешанный оружием.
– Подождите, старик, я сейчас разденусь, понимаете, только что ввалился…
– Откуда?
– С войны. Воюем помаленьку. Вы еще не забыли в вашем небытии, что нынче война?
– Не забыл. А что, собственно, со мной случилось?
– Шут его знает! – с грохотом сбрасывая с себя оружие, ответил Цветков. – Во всяком случае, ранены вы не были, что же касается до некой острой инфекционной болезни, то разве тут разберешь? Во всяком случае, вы едва не отдали концы…
– Ну да? – удивился Володя.
– Вот вам и ну да! Так что это очень хорошо, что вы наконец очнулись…
Положив свою тяжелую ладонь на Володино запястье, он посчитал пульс, вздохнул и рассказал Устименке, что выходила его Вересова – дневала и ночевала тут.