– Многое.
– Что многое?
– Погодите, передохну…
Улыбнувшись чему-то, Цветков вдруг сказал:
– У каждого свои маленькие радости. Уже умирая и зная, что умирает Хуммель понимал это, – он, представляете, чему радовался? Тому, что этот гестаповец с хорошими манерами, обер-штурмфюрер, который сделал ставку на дело изменника Хуммеля, теперь ужасно перепуган, что завел это дело и, заведя, упустил Хуммеля. Очень это старика радовало. И радовало, что Герц убит. Он интересно про Германию рассказывал – про систему доносов, как все на всех доносят. «Каждый третий – это уши богемского ефрейтора, – так он говорил, – а каждый второй – Гиммлера…»
– Ладно, – нетерпеливо перебил Цветкова Устименко, – это все интересно, но не это же главное. Главное – почему он себя так вел, ваш Хуммель. Должны же быть какие-то причины. Ведь не в доброте тут дело, не в добром докторе Гаазе, как вы любите выражаться. Тут, конечно, что-то гораздо более значительное, так вот
– Сложно тут все! – неохотно заговорил Цветков. – Очень даже сложно. Он рассказал мне, что был в германской армии на Сомме, когда эти сволочи осуществили газовую атаку. Оказывается, фосген пахнет свежестью. Сеном! Вот он и запомнил эту атаку – один знаменитый залп, за которым не последовало второго; ну и разорался, психанул, что называется. Тут ему и дали…
– Сидел он?
– Сидел, потом погоны сорвали, потом помиловали – и на Украину. Здесь опять немецкий террор, то да се. Знаменитая песенка, с восемьсот двенадцатого года они ее поют: 'Твое отечество должно стать
– Что? – спросил Володя.
– Он сказал мне, что делал свои эти все дела с ребятишками не только потому, что жалел их. «Нас отучили от человеческих чувств», – так он мне объяснял, а главное – потому, что любит свою отчизну. «Ради Германии стоит рисковать» – так он выразился.
– Это как?
– А довольно просто, – наклонившись к Володе, сказал Цветков. – Хуммель объяснил мне все так: когда кончится это безумие жестокостей, когда вы узнаете про фашизм все то, что вам еще неизвестно, а вам известно очень мало, «почти ничего», тогда весь мир, все человечество возненавидит его великий народ. Во всем ужасе фашизма будет повинна нация. Никому не придет в голову, что в течение нескольких десятков лет богемский ефрейтор со своими дружками перебил нации позвоночник совершенно так же, как его, Хуммеля, фельдшер покончил со своим шефом. Никто не решится сказать, никто не заступится за народ, никто не скажет ни об одном немце доброго слова. И толстый Хуммель рассуждал: я, конечно, рискую жизнью, поступая так, как подсказывает мне моя совесть или тот эрзац, который заменяет мне теперь подлинную совесть. Но ведь моя жизнь – пустяки по сравнению с тем, что вдруг, через много лет, в самый разгар этой ненависти ко всей нации, одна русская баба скажет:
– А вот и был доктор-немец, вот он что делал! Тоже человек был!
– Хорошо! – вздохнув, негромко сказал Володя. – Ах, как хорошо: тоже человек был…
– Тоже человек! – повторил за Володей Цветков.
В глазах его появилось настороженное, недоверчивое выражение, он снял валенки, налил рому, потом, словно отмахиваясь от назойливых мыслей, сказал:
– Ну его к черту – это все!
– Как вы думаете, Константин Георгиевич, есть у них еще такие? – тихо спросил Володя.
И тут Цветкова словно прорвало.
– Я так и знал! – бешеным голосом почти крикнул он. – Я был уверен, что вы про это спросите, чертов доктор Гааз! Вы добренький, вы желаете в этих мыслях кувыркаться и слюни распускать! К свиньям собачьим! Не желаю про это рассуждать, не желаю думать о том, что это нация Гете и Гейне! И идите к черту, Владимир Афанасьевич, с вашими идеями…
– Ладно, не орите, ну вас, – светло и прямо глядя в глаза Цветкову, сказал Володя. – Ведь вы так же думаете, как я, только опасаетесь этих мыслей. А зачем же нам бояться? Разве мы не знаем, что фашист – это одно, а немец – другое? Разве это новость для нас? И разве точка зрения советской власти другая?
– Устал я, – вдруг пожаловался не умеющий жаловаться Цветков и неожиданно погасил каганец. – Спать буду!
Но заснул он очень не скоро – Володя слышал, думая свои думы. А подумать ему опять было о чем, и, странное дело, печальная история доктора Хуммеля чем-то успокоила его, ему стало легче на душе и словно бы проще жить.
…А через два дня – ночью – его, совсем еще слабого, на розвальнях привезли к лугу, на котором были выложены конвертом костры, обозначающие место посадки самолета. Покуда ждали машину, Пинчук развлекал Устименку сводками Информбюро, которые Володя знал уже наизусть, и сладкими легендами о каких-то глубоко засекреченных ударах танковых сил Красной Армии «внутри фашистского логова». Володя знал, что это вздор, но солидный Павел Кондратьевич, тоже провожавший Володю, так кивал головой и так таинственно при этом предупреждал, что «трепаться не надо», что у Володи не было сил возражать.
– Они сюда рванули, временно довольно удачно, – говорил Колечка, – но мы им там наковыряли – в районе Мюнхена – Кельна, это тоже дай бог на пасху. Новую технику пустили, верно, Владимир Афанасьевич, это точно. Маневренная война, новая техника и стратегия: ты меня за ноги, а я тебе голову в это время отвинчу…
Самолет приземлился на рассвете, когда его уже перестали ждать. Хмурый Цветков и Ваня Телегин помогли Володе взобраться в «кузов», как выразился Бабийчук, винты самолета вновь завыли, завихрился на морозной заре снег, самолет сделал круг и лег курсом на Москву.