Но ему не было до нее никакого дела. Ему вообще не было ни до чего никакого дела. Он должен был выговориться, а лысый Кофт умел слушать. И не помогать в трудных случаях жизни, разумеется, нет, кто тут может помочь, — он умел лишь слушать. И Кофт, разумеется, выслушал про то, что Аглая Петровна вполне могла назвать телефон Цветкова и проболтаться про то, как он сдуру отговаривал ее идти «туда». Короче говоря, ничего хорошего он для себя не ожидал от этой Аглаи Петровны и ее адмирала…
Кофт слушал, как водится, молча.
Но на одно мгновение Цветкову вдруг показалось, что его наперсник улыбнулся. Презрительно и холодно.
— Вам смешно?
— Смешно? — удивился Кофт. — Нисколько. Но страхи ваши, Константин Георгиевич, пожалуй, излишни. Такие люди, как названная вами Устименко, ничего не скажут в том смысле, чтобы повредить другим. Никогда, ничего, нигде, я так полагаю, впрочем, возможно, что я и ошибаюсь. Устименко ведь родственница бывшего супруга Веры Николаевны?
— А какое это имеет значение?
— Вера Николаевна мне кое-что рассказывала о своем бывшем муже. Весьма своеобразный характер.
Здесь же, в саду, они выпили две бутылки сухого вина. Кофт понемножку, а Цветков жадно, большими глотками. Потом Вера Николаевна принесла коньяк и какую-то бестолковую закуску. Цветков без кителя, в подтяжках на белоснежной сорочке, сильно ступая сапогами по газону, сказал ей:
— Вы бы, прелестница, дали развод своему Устименке. Хватит человеку мучиться.
— А чем он так особенно мучается? Завел себе, простите, бабу…
— Аглая Петровна опять арестована, — глядя в сторону, произнес Кофт, — вам совершенно незачем такое родство…
— Ах, в этом смысле, — не сразу ответила Вересова, — в этом… если в этом, то надо подумать.
Вот каким путем случилось, что, покуда Родион Мефодиевич еще только возвращался в Унчанск, Горбанюк Инна Матвеевна уже знала то, что заставило ее в нынешних трудных обстоятельствах вновь поднять голову и собрать свои резервы для последнего, решающего броска в сражении, которое она не могла не выиграть.
В этом она была совершенно убеждена, переговорив по междугородному с Верой Николаевной.
Забили барабаны, заиграли горны.
Пестрая масса мыслей товарища Горбанюк стала приобретать форму, складываться в колонны, строиться и перестраиваться, обеспечивая тылы, фланги и все прочее на исходных позициях.
— Пора! — так сказала себе Инна Матвеевна. — Я должна наконец обороняться. А лучшая оборона — это нападение или наступление, что-то в этом роде. Они еще обо мне вспомнят!
МАСТЕРИЦА ВАРИТЬ КАШУ
Содрогнувшись плечами, вспомнила она трехдневный процесс Палия и свои показания, вспомнила, как глядел на нее из первого ряда очкастый Штуб и те его сотрудники, которые в свое время спрашивали и допрашивали ее. И полковник милиции Любезнов предстал перед нею таким, каким тоже допрашивал «гражданку Горбанюк» по поводу золота и иных ценностей, якобы присвоенных ею, а вовсе не сданных детскому дому «совместно с сахаром», как по-идиотски написала она в своей объяснительной записке. Омерзительный спекулянт Есаков при сем присутствовал и подавал свои гнусные реплики, а она должна была терпеть…
Чего только она не перетерпела за эти годы!
И вот наступил ее час!
Либо нынче, либо никогда. Или они ее, или она их! Всех вместе — единым ударом — всю банду ее гонителей и мучителей, тех, кто травил ее, одинокую женщину с девочкой Елочкой — двух сироток, обойденных радостями жизни, кто, как Устименко, даже не считал нужным, заняв должность, побеседовать с ней, кто, как он, отказался однажды анкету заполнить и только со смешком взглянул на нее — попробуй, дескать, возьми меня голыми руками.
А она стояла в его кабинете и, приветливо улыбаясь, говорила:
— Я понимаю вас, Владимир Афанасьевич, но форма есть форма. Должны же мы с нею считаться.
— Моя автобиография не изменилась с того мгновенья, когда я сюда назначен, — ответил он ей. — С Трумэном мы не породнились, и в Си-Ай-Си я не завербован. Что же касается до моего времени, то оно ограничено.
Он просто выставил ее из своего кабинета.
Теперь наступило ее время.
И у нее хватит сил, умения и даже мастерства подать куда следует хорошо изготовленное блюдо. С солью, с перцем и с собачьим сердцем. Это будет даже не блюдо, это будет букет дивного сочетания цветов и густейшего аромата…
— Сварить вам еще кофе? — осведомилась она.
Бор. Губин поднял на нее непонимающие глаза. Он уже более часа писал на ее обеденном столе, писал и переписывал — товарищ Губин, которому тоже не просто далась история с Крахмальниковым. Со «страдальцем», видите ли, Крахмальниковым, с тем самым «страдальцем», который теперь, после разоблачения Аглаи Петровны, «героини подполья», занял свое законное место в истории Унчанска.
— Кофе? — бодро спросил он. — Можно и кофе. Если он крепкий. Можно и еще что-нибудь — покрепче.
Но Инна Матвеевна пропустила его намек мимо ушей. А вытаскивать из плаща свою бутылку было как-то пока что неудобно. Первый раз в доме, да еще в этом аккуратном, подсушенном, стерильном.
И что за мысли лезли в его голову, покуда он строчил свои «заметки». «Тушенка» — так бы назвала его размышления Варвара. Или «повидло»!
Впрочем, больше оптимизма, товарищ Губин, больше живинки в тематике, ищущий да обрящет — как поучал его по щелкающему и трещащему телефону товарищ Варфоломеев, — поучал из областного центра в глубинку. И Борис Эммануилович старался. «Бодрая, веселая песня теперь навечно прописалась в нашем Большом Гридневе», — вот каким стилем овладел нынче скептический Бор. Губин, мастер многих колючих строк в недалеком прошлом. «Знатная доярка Нина Алексина подружилась с наукой», — такие он отхватывал строчки в своих статейках «от собственного корреспондента». От собственного — и все. Чтобы не лезла в глаза фамилия.
Но и оптимизм не помогал.
Ни оптимизм, ни полосы со стишками, с уголком доброго юмора и раешником за различными подписями («актив газеты»), а на самом деле, конечно, продукция рукомесла Бор. Губина, — ничего не помогало, не заладилась нынешняя его жизнь, хоть плачь, хоть волком вой, хоть из шкуры лезь!
И две брошюры ничему не помогли, две плотненькие книжечки: одна — написанная якобы знатным машинистом Обрезовым, другая — старухой Глазычевой, чудесницей, мастерицей по откорму поросят. Брошюры были с портретами и со стихотворными эпиграфами, про них хорошо отозвалась газета, но на беду и старуха, и машинист поверили во все то, что сочинил про них Губин, и даже гонорар забрали целиком в свою пользу. Борис Эммануилович взвился, но Всеволод Романович посоветовал «не высовываться». И сказал тогда при личном коротком свидании так.
— Дела твои, Бобик, рисуются мне в довольно-таки мрачном свете. Время сработало, к сожалению, не на тебя, а против тебя. Мадам Устименко здесь — на свободе. Портрет Постникова торжественно повешен в вестибюле больницы. Следовательно, покойник Крахмальников был во всем прав. На этом же самом, то есть на правоте Крахмальникова, настаивает и ныне здравствующий герой подполья Земсков, о котором, как тебе известно, мы дали подвал. Вот, Борюшка-горемыка, какая ситуация.