Лапшин прикрыл ладонью глаза. Это с ним случалось не часто, но все-таки случалось – вот так, внезапно, делалось стыдно за лгущего человека. А Глеб все говорил и говорил. Он рассказывал, как не мог донести на брата, потому что любил его и жалел родителей. Как мучился «психологически». Как даже советовался с одним доктором-психиатром. И фамилию доктора и адрес он тоже назвал…
– Хорошо, Невзоров, – негромко перебил Лапшин. – Хорошо. Помолчите.
Написал записку, позвонил и, ничего не говоря, передал листок Окошкину. Тот ушел. В наступившей тишине был слышен только посвист веселого мартовского ветра. Через несколько минут Бочков привел Олега Невзорова с покрасневшими глазами, с дрожащим подбородком. Глеб мгновенно съежился, но тотчас же вскинул голову и спросил:
– Это как понять? Очная ставка?
– Ваш брат утверждает, – вглядываясь в Олега, заговорил Лапшин, – что вы похитили у него ружье и на охоте Невзоров Глеб не был, а следовательно, выстрела не производил. Он утверждает также, что только впоследствии вы рассказали ему о несчастном случае и о смерти Самойленко. Это так?
– Так! – кивнул Глеб и сразу же отвернулся к окну.
– Это все ложь! – глотая слюну и стараясь растянуть пальцами воротник свитера, крикнул Олег. – Он подлец и свинья! Он выстрелил, конечно, нечаянно, когда мы шли по болоту за Самойленко, он…
Опять зазвонил телефон. Ханин сказал невнятно:
– Приезжай…
– Разберитесь тут до конца, Николай Федорович, – попросил Лапшин Бочкова и положил трубку на рычаг.
Оба Невзорова смотрели на Лапшина не отрываясь. Бочков сел на место Ивана Михайловича. Тот, не попадая в рукава, натягивал реглан. Опять стало слышно, как свистит ветер в форточке. Лапшина вдруг зазнобило. Дрожа крупной дрожью, он сел в машину, приказал Кадникову:
– В больницу!
– Кончается Толя?
Лапшин не ответил, свело челюсти. Он не мог сейчас говорить. И смотрел в сторону, ничего не видя, не понимая, не различая улиц, времени, скорости, с которой летела машина, завывая оперативной сиреной. Только одно он понимал всем своим существом – Толи уже нет. Да, да, разумеется, не одна смерть сделала свое дело в его глазах, разумеется, он знал, что Грибков не жилец, и все-таки это было так жестоко-нелепо – мертвый Толя, что Лапшин едва сдерживал набегающие, душащие слезы.
А потом пошло все как обычно: Грибкова еще не вынесли из маленькой палаты, но у двери стояла ширма. В изножье, уткнувшись лицом в простыню, неподвижно лежала Ирина Ивановна – Толина мама. Прокофий Петрович приехал раньше Лапшина, и странно было видеть его, всегда энергичного, всегда на ходу, всегда бодрого, – здесь, в этой особой, ни с чем не сравнимой тишине, рядом с пожелтевшими Ханиным и Жмакиным, возле крутых углов белой ширмы.
Погодя, закуривая на черной лестнице, по которой только что санитары унесли в морг то, что осталось от Толи Грибкова, Ханин неожиданно обернулся к Жмакину и сказал строго своим чуть скрипучим голосом:
– Я слышал, что вы пытались покончить с собой, юноша. Хочу вас уведомить, что нет большей подлости по отношению к жизни вообще, чем самоубийство. Человек обязан жить во что бы то ни стало, жить всегда, до последнего мгновения осмысленно. И поверьте, что я имею право это говорить.
Внизу хлопнула дверь на блоке, это она в последний раз закрылась за Толей Грибковым. Лапшин закурил, вглядываясь в желтое лицо Ханина. Баландин, зябко ежась, предложил Лапшину:
– Подождем, Иван Михайлович, пока Ирина Ивановна управится, а погодя свезем ее домой.
Ждать пошли в кабинет Антропова. Александр Петрович только что вернулся с операции, сидел тяжело отвалясь на спинку стула, смотрел прямо перед собой сосредоточенным взглядом. Потом, словно очнувшись, сказал Лапшину:
– По-моему, Иван Михайлович, с твоим подопечным самоубийцей происходит неладное. Сдвинулось что- то в психике. Всю ночь он на окошке просидел, на подоконнике, и сестра мне рассказывала, все плакал. Соображает с трудом…
– Это какой же подопечный? – спросил Баландин.
– Тот, что мой пистолет когда-то в окошко швырнул, помните? – ответил Лапшин. – Только он больше Митрохина подопечный, чем мой.
Баландин протер толстые стекла пенсне платком, осведомился:
– Митрохинский?
Интонация у Прокофия Петровича была особая, понятная только Лапшину. Баландин Митрохина не любил и даже фамилию его произносил по-своему, почему-то с ударением на последнем слоге – Митрохин!
– Если он митрохинский, то при чем же тогда ты? – опять спросил Баландин.
– История запутанная, – вздохнул Лапшин. – Если помните, связана она с приездом Занадворова и с вопросом санкции на братьев Невзоровых…
– Разбираешься?
– Похоже, что разбираюсь…
Они еще помолчали, покурили. Антропов неожиданно сообщил:
– Надо было желудочное соустие сделать…
Лапшин и Баландин переглянулись, а Александр Петрович смутился. В матовое стекло двери постучал