– А пойдет Алешка на это? – догадываясь о мыслях Лапшина, спросил Николай Федорович. – Не испугается кодлы?
– Не кодла, а воровской сход! – нравоучительно заметил Лапшин.
– И не сорвался, а совершил побег! – поддел Бочков начальника.
Оба улыбнулись. Лапшин сильно, всем телом потянулся, потом заговорил:
– Корнюха убил Толю. Как умирал Грибков, Алешка видел. Это произвело на него сильнейшее впечатление. Все остальное зависит от нас, Николай Федорович. Если мы с тобой вернем Жмакину правду, то есть веру в справедливость, он – наш, советский парень. Конечно, с вывертами, но ведь за Митрохина грошами не расплатишься. И Хмелянский, и Сдобников, и другие ребята нам немало крови испортили, однако ж сейчас люди. Балагу мы «пасем», хоть и плохо. Если он выведет Жмакина, разумеется по желанию самого Корнюхи, – бандит этот у нас. И дело, как говорится, можно будет полагать законченным. Ты еще учти, что Алешка – парень смелый, очень смелый. Ведь вот про волков-то он своей Клавдии не врал, это не выдумаешь. И когда он сердцем почувствует, что Корнюха похлеще, чем те волки, – полный порядок. Наше дело будет только техническое. Согласен?
– Согласен, – ответил Бочков.
Чай на двоих
В это воскресное утро безразличие и тупость вдруг покинули его. Может быть, от письма Клавдии, которое он жадно читал и перечитывал накануне вечером и где она писала, что отыщет его, «дурака», где бы он ни был, хоть на дне морском, может быть, оттого, что Агамирзян прислал ему тоже писульку о правде и справедливости, может быть, оттого, что новый врач разговаривал с ним не как с больным, а как с совершенно здоровым человеком, – во всяком случае Жмакину захотелось двигаться, захотелось хорошо помыться, переодеться, выйти в сад. Если бы новый, кривоногий, коротенький и толстый, доктор хоть в чем-нибудь нынче отказал Жмакину, он бы, наверное, вернулся в прежнее свое состояние, но доктор Лаптев согласился, что и вымыться хорошо, и переодеться не мешает, и по парку побродить тем более. Самое же главное заключалось в том, что Лаптев, вопреки всем правилам, заперся со Жмакиным в своей маленькой ординаторской и «втихаря» выкурил с ним по папиросе.
– Знаю, что безобразие, а не могу бросить! – сказал Лаптев, отряхивая пепел с папиросы в раковину. – Кстати, вы кто по специальности?
Хотя вопрос был задан вовсе не «кстати», Жмакин солидно ответил:
– Вор.
– Нервное дело?
– Работенка, конечно, пыльная.
– Хорошо бы переквалифицироваться, – посоветовал доктор. – С вашими нервами долго не протянешь.
– Мы в тюрьме отдыхаем, – сказал Жмакин. – Наше нервное дело имеет отпуск.
– И это верно…
Часа через два они встретились в парке. Лаптев уютно грелся на весеннем, уже припекающем солнышке, Жмакин подсел к нему на широкую, со спинкой, садовую скамью. Где-то высоко в ветвях еще голых старых берез суетливо орали вороны. За высокой кирпичной стеной скрежетали на закруглении трамваи, перекликались разноголосые автомобильные гудки.
– Стена-то у вас ничего себе, солидная! – сказал Жмакин. – Но уйти все-таки не так уж трудно.
– Для здорового легко, для больного не слишком.
– А я вот, например, мог бы уйти? – дипломатично осведомился Жмакин.
Доктор не задумываясь ответил:
– Разумеется. Как и всякий здоровый человек.
– Так зачем же вы меня здесь держите?
– Во всяком случае вы тут не как душевнобольной…
– А как кто?
– Просто нервы у вас издерганы.
– От нервов санатории бывают, а не сумасшедшие дома.
– Здесь не сумасшедший дом, кстати, а клиника для душевнобольных, – ответил Лаптев. – Что же касается до санатория, то я думаю, что мы вас туда и направим в ближайшее время.
– Я, между прочим, не член профсоюза, – усмехнулся Жмакин. – Так что через что мне путевку выписывать – убей бог, не знаю…
Доктор промолчал, послушал, как орут вороны. К ним осторожно, кланяясь и улыбаясь, волоча ноги и даже приседая, подошел седенький музыкант Подсоскин, автор всего написанного композитором Чайковским.
– Ну что, молодые люди? – спросил он. – Дышим?
– Дышим, – хмуро сказал доктор.
– Разрешите к вам подсесть?
Жмакин молча подвинулся.
– Дышите, дышите, – сказал Подсоскин. – Вода и камень точит. Я вам всем горлышки перегрызу, в могиле не подышите. Я своей правды добьюсь. Шестьсот заявлений, семьсот заявлений, мир завалю заявлениями, а докажу. Среди невежества и неверия я один провозвестник. Тысяча заявлений сработают. Один правый, другой левый, третий связан с дефензивой, четвертый с сигуранцей, пятый подкуплен лично